Произведение в алом
Шрифт:
– Это игнятник-то и испгавиться?!
– Иронии хомяка не было предела; он сложил кончики пальцев так, словно держал в них щепотку соли, и, мерно раскачивая руку перед носом какого-то ближе всех стоящего суслика, стал вещать с видом усталого педагога, объясняющего своим туповатым ученикам нечто предельно тривиальное: - Слюшайте сюда: гожденный игнятником есть игнятник, будет игнятником и остается игнятником, хоть ви...
– Он замер, навострив уши: человеческие голоса... С каждой секундой они становились все громче. Туристы!
Перепуганную толпу как ветром сдуло. Мудрый хомяк исчез, как всегда, последним.
– Бовественно! Восхитительно! Ах, какой чудесный восход солнца!
– восторженно причитал воркующий голос, принадлежавший востроносенькой мечтательной особе, которая только что, картинно опираясь на альпеншток и воинственно раскачивая грудями, вступила на горное
– О, здесь, пеед лицом вечной пиоды, где все так пекасно, азве повенется у вас, господин Клемпке, язык сказать ов итальянском наоде то, что вы сказали внизу, в долине. Увидите, что, когда кончится эта потивная война, итальянцы певыми пидут, потянут нам уку и скавут: «Лювимая Гемания, пости нас, иво мы - испавились...»
НОЧНОЙ РАЗГОВОР КАМЕРАЛЬНОГО СОВЕТНИКА БЛАПСА
Cкажите, пожалуйста, Киприан, когда несколькими минутами раньше вы своей метелкой из перьев смахивали пыль с висящего на противоположной стене портрета моего прадеда, мне показалось, будто с ваших губ сорвалось что-то вроде почтительного приветствия: «Господин камеральный советник[154] Блапс...» Нет, нет, ради бога, не извиняйтесь, вы ни в чем не провинились! Мне просто интересно, по какой причине к моему прадеду пристало столь странное прозвище...
– Боюсь, сударь, ничего определенного на сей счет я вам сообщить не смогу, помню только, как лет семьдесят тому назад, когда я еще пешком под стол ходил, мой дед, человек обычно спокойный и уравновешенный, до конца своих дней верой и правдой служивший досточтимым предкам вашей милости, даже не считал нужным сдерживать свой гнев, если прислуга имела дерзость называть покойного господина камерального советника Блапсом, но суеверная челядь все равно, всякий раз собираясь в людской за вечерним столом, тайком заводила кощунственные речи о том, что господин советник вовсе не умер, а только притворился умершим, как... как... ну, в общем, как один из этих черных, величиной с миндальный орех жуков, которые при малейшей опасности, даже если на них пристально взглянуть, тут же прикидываются мертвыми... Так вот этих жуков-притворщиков народная молва нарекла «Блапс»[155].
– Спасибо, Киприан, а сейчас отправляйтесь спать. Ступайте в новое здание, этой ночью мне бы хотелось побыть в одиночестве. А завтра рано утром приходите снова сюда, в замок, отвезете меня в этом проклятом кресле-коляске. Кстати, Киприан, зажгите, пожалуйста, еще несколько этих толстых старинных восковых свечей, а канделябры поставьте на пол у стены с
портретами. Нет, нет, я ни в чем больше не нуждаюсь, не стоит беспокоиться. Спокойной ночи, Киприан, жду вас утром...
Как все же странно преломляется в сознании человека преклонных лет прошлое: происшедшее накануне блекнет, расплываясь в тусклую, ничего не выражающую картину, а события, которые, казалось, давным-давно канули в Лету, оживают в таких ярких и свежих красках, что невольно становится не по себе! «Blaps mortisaga...
– всплывает внезапно в моей памяти так ясно и отчетливо, как будто и не было этих семидесяти лет, и я мгновенно переношусь в мрачноватую классную комнату и слышу голос учителя, который, водя указкой по учебному плакату с изображениями жуков и бабочек, продолжает монотонно бубнить: -Так по-латыни называется этот черный жук, который обычно старается держаться подальше от солнечного света, выбирая в качестве мест своего обитания различные укромные уголки: сырые подвалы, темные пыльные чердаки и другие нежилые помещения... Нда-с, пищей же сему сторонящемуся всего живого отшельнику служит всевозможная падаль, полуистлевшие останки насекомых и прочий органический прах...»
Интересно, уж не потому ли этот пустяковый, ничем особым не примечательный эпизод школьной поры ни с того ни с сего вдруг столь явственно вспомнился мне, что сегодня вечером, сметая с портретов пыль, мой старый камердинер Киприан произнес имя «Блапс», или... или... Стоп, стоп, как же это выпало из моей памяти: ведь только что, всего несколько минут назад, я заметил у своих ног именно такого жука, поднял его и стал рассматривать, однако, обнаружив, что он мертв, брезгливо отбросил!.. Жук шлепнулся на пол неподалеку от моего кресла и, как и полагается
настоящему, тем более смутным и расплывчатым становится оно в моем сознании...
В юности меня постоянно преследовал во сне образ моей маленькой и горячо любимой сестры. Являлась она мне неизменно окутанной какой-то багряной, зловеще-алой пеленой, если же я, пытаясь сорвать с нее эту кровавую поволоку, отчаянно напрягал воображение и старался представить покойную сестренку в каком-нибудь другом, более спокойном и привычном цвете, всякий раз в самый решительный миг, когда мне это почти удавалось, у меня в ушах начинал звучать потусторонний голос - это моя бабка, безумный взгляд которой бессмысленно блуждал с предмета на предмет, хрипло и жутко принималась бормотать себе под нос: «Шарлах, шарлах, шарлах, она умерла от шарлаха...»[156] Моя детская душа, наверное, не выдержала бы и я задохнулся от горя, если бы спросил: «Что это такое?» Нет, я ни за что не хотел спрашивать, ведь мне и так было известно, что шарлах - это краска цвета крови...
О господи, на сей раз это уже не иллюзия - я действительно вижу черных жуков смерти! Вон их целая стайка прошмыгнула по белым мраморным плитам пола! Отвратительная мысль, подобно мерзкой, холодной рептилии, проскользнула в мой мозг: та самая жизненная сила, которая в течение многих веков вдохновляла на рыцарские подвиги и самозабвенную любовь тогдашних обитателей этого замка, мужчин и женщин, перешла после их смерти к этим ужасным насекомым и гонит теперь траурно-черную стаю в неведомую ночь. Много человеческих оболочек сменила эта жизненная сила, вот они - потускневшими от времени безжизненными портретами моих предков висят на стене, сверху вниз взирая на меня своими мертвыми глазами. Сегодня я их вижу впервые, и они мне так же чужды, как и я им...
Быть может, мой прадед преследовал какую-то тайную цель, когда внес в свое завещание следующий пункт: двери фамильного замка должны открыться только тому из его потомков, который преодолеет восьмидесятилетний рубеж? Да и следует ли считать свободным изъявлением воли это мое поразившее всех решение -
первую ночь после открытия замка провести одному в таинственном сумраке древних зал, которые с детства притягивали меня к себе, наполняя душу мучительным любопытством? Уж не было ли оно следствием потусторонней инспирации предков, которые, пережив столетия, невидимым безмолвным сонмом окружали меня с юных лет, а теперь возжелали, чтобы я остался наедине с этими ночными жуками, столь искусно симулирующими смерть, лишь только почувствуют на себе взгляд живого человека?..
А собственно, почему я так судорожно сжимаю в руке эту миниатюрную табакерку, которая как будто вросла в мои пальцы?! Он что, нюхал из нее табак? Находящийся в ней порошок кажется смесью мельчайших разнородных песчинок, тут же лежит тонкая серная нить, которую в старину, когда не было спичек, использовали для добывания огня. Нет, это, разумеется, не табак, а какое-то неведомое нюхательное зелье! Ну что же, надо попробовать. Чуть позже я попытаюсь его возжечь...
Тут только мне вдруг вспомнилось: уже в зрелом возрасте до меня дошли слухи, будто бы прадед мой втайне предавался занятиям алхимией и, чтобы добыть эликсир жизни, манипулировал с различными экзотическими куреньями. Так вот, стало быть, откуда эта поистине неистребимая молва о том, что прадед мой в действительности не умер! Холодок ужаса пробежал у меня по спине, и вновь пред глазами с поразительной отчетливостью возникла картина далекого прошлого: мы, дети, тесно прижавшись друг к другу, сидим полукругом перед нашей бабушкой, которая, нетерпеливо стряхивая со лба свои спутанные седые космы, бормочет с отсутствующим видом: «Эти людишки пытались меня убедить, что он умер, а я упорно отказывалась этому верить. Он сидел в своем кресле совершенно неподвижный, холодный как лед, с застывшим лицом, потом пришел лейб-медик и заявил, что он мертв. И тут лицо его внезапно ожило, и усмешка, исказившая бескровные губы, столь основательно запечатлелась в этих чеканных, словно высеченных из гранита чертах, что и во гробе он как будто смеялся над нами... Лейб-медик говорил, что такое бывает у мертвых. Я же его дурацкой болтовне не верю ни на йоту - человеческая глупость поистине безгранична...»