Произведение в алом
Шрифт:
– Не все, Будда таких слов никогда не произносил!
– хмуро бросил я.
– Да отстаньте вы от меня с этим... с этим... с этим ненормальным!
– воскликнул раздраженно доктор Хазельмайер.
– Впрочем, что это я? Совсем вас заболтал, а на столе хоть шаром покати... Позволено ли будет мне предложить моим дорогим гостям еще одну бутылочку шильхера? Так сказать, за счет заведения?..
– И он, заранее уверенный в нашем ответе, направился в дом.
Как только дверь за ним закрылась, я торжественно поклялся никогда в жизни не говорить «ради бога», на сей раз Кубин не стал становиться в позу и с жаром заверил, что и он тоже отныне зарекается когда-либо произносить эту злосчастную фразу...
–
– с искренним изумлением вырвалось у него через некоторое время.
– Сакробоско Хазельмайер! Сакробоско! Эк хватил! Неужто здесь, в деревнях, все крестьяне носят такие заковыристые имена?
– И он ткнул пальцем, указывая на что-то за моей спиной.
Окончательно сбитый с толку, я сидел, тупо глядя на своего приятеля. При чем здесь доктор Хазельмайер? Какой он, черт побери, крестьянин! И почему Кубин называет его «хозяином»? Да что тут, в конце концов, происходит?
Я раздраженно обернулся... Что за чертовщина - на висевшей у входа аляповатой вывеске черным по белому значилось:
Полуденная жара нас окончательно сморила - мы и сами не заметили, как задремали... Прямо за столом, на самом солнцепеке!.. Однако не прошло и получаса, как наш сон, больше похожий на обморок, был прерван страшным шумом... Вокруг творилось нечто невообразимое: встав на дыбы, лошадь хрипела, как дикий олень, гуси, сбившись в стаю, хлопали крыльями и пронзительно кричали, цепной пес, пытаясь сорваться с цепи, перевернул свою будку и теперь то принимался отчаянно лаять, то так зловеще выл, будто пред ним вдруг разверзлась бездна преисподней, обезумевший индюк метался по двору, воинственно
раздувая свое ставшее иссиня-красным жабо, кошка, выгнув спину и взъерошив шерсть, устрашающе шипела со стены...
Вскочив из-за стола и осоловело глядя на охваченных ужасом животных, мы с Кубином в один голос вскричали:
– Ради бога, что случилось?!
И - о чудо!
– вокруг мгновенно воцарилось прежнее сонное забытье.
– Это все очковая змея...
– побелев как мел, прошептал наконец Кубин, дрожащей рукой указывая на что-то черное, свернувшееся кольцами посреди двора.
– Какая еще очковая змея? Здесь, в австрийском высокогорье? Этого еще только не хватало! Дорогой Кубин, протрите глаза - это всего-навсего извозчицкий кнут!
Художник недоверчиво хмыкнул и пробурчал нечто нечленораздельное в отсутствующую бороду - он ее совсем недавно сбрил и еще не успел привыкнуть к своему «босому» лицу, - что, по всей видимости, должно было означать примерно следующее: «Черт бы побрал всех этих зануд реалистов!..»
Немного придя в себя, мы еще долго обсуждали странные речи, которые вел доктор Хазельмайер. Поразительно, но всегда строптивый и ершистый Кубин, в котором от рождения сидел бес противоречия, стал вдруг на редкость покладистым и мягким, он ни в чем мне не возражал и даже не пытался спорить. И только в одном ни в какую не желал со мной соглашаться - в том, что сидевшего с нами за столом господина звали Сакробоско Хазельмайер, - и упорно гнул свое: это был случайный прохожий, который не счел нужным представиться. Что же касается всего остального, то наши впечатления совпадали полностью, вплоть до мелочей...
Тем больше возмущает меня его теперешняя позиция: господину художнику будто вожжа под хвост попала, и он ни с того ни с сего решил все отрицать - абсолютно все, вплоть до мелочей! Даже то, что накануне мы с ним были в цирке!
Ну как тут не выйти из себя!..
ZABA
Господину
близ Праги. В день св. Иоанна.
Дорогой и высокочтимый друг! Сколько уж великих праздников солнцестояния, зимних и летних, минуло с тех пор, как мы с Вами виделись последний раз! Помните ли Вы еще Вашего доброго старого приятеля, с которым слушали когда-то в университете курс петрификации? Льщу себя надеждой, что помните...
Из года в год с наступлением дня св. Иоанна мной овладевает странное беспокойство: ну вот и еще один узелок завязался на прихотливо петляющей нити моей судьбы, а мне так и не удалось постигнуть смысл этих роковых отметин, которые всякий раз возвращают меня в прошлое, словно давая понять, что именно там следует искать ключ ко многим загадочным событиям моей жизни, однако, сколько ни ломаю я себе голову, все равно с фатальной неизбежностью прихожу к одному и тому же безнадежно тривиальному выводу: цепочка этих узелков бесконечна и нет у нее начала... Впрочем, мне иногда кажется, что она всего лишь крошечная часть одной гигантской, наброшенной на мир сети, которую можно было бы назвать совокупностью монад[173].
Во всяком случае для меня очевидно, что человек вплетен в мир сей двумя различными нитями: одну прядет на своей прялке земная судьба, отвечающая за естественное старение и увядание бренной плоти, ее плетение, имя коему «внешняя жизнь», разматывается с рождения до самой смерти, и происходит это незаметно, мелкими, семенящими и торопливыми шажками; другая же - творение предвечного Провидения, а оно шествует в семимильных сапогах, его шаг широк и размерен, и говорить о тех сокровенных узах, которыми высший промысел вяжет смертных, бессмысленно - либо Ваш собеседник знает о них, либо нет. Вот
и в мои намерения, дорогой друг, вовсе не входит утруждать Вас лукавым празднословным мудрствованием, а тему сию я затронул того лишь ради, чтобы напомнить Вам наш давнишний разговор, если Вы, паче чаяния, все же изволили его запамятовать.
Так вот, для меня каждый день св. Иоанна - это очередной, приведенный в соответствие с космическим ритмом шаг сокровенного Провидения. Еще вчера - накануне сегодняшнего праздника летнего солнцестояния - я, случайно встретив известного Вам художника Франца Тауссига, почувствовал нависшую надо мной роковую тень гигантской, неумолимо опускающейся стопы. Наш общий знакомый, искренне обрадованный нашей встречей, подхватил меня под руку и повел в свою студию. Во время нашего оживленного разговора не раз звучало Ваше имя, дорогой друг. Сочтя излишним упоминать о связывающей нас с давних пор дружбе, я был в душе несказанно рад вновь, по прошествии стольких лет, слышать о Вас.
Однако не успел я и рта открыть, чтобы подробнее порасспросить о Вашем житье-бытье, как радость моя сменилась глубокой озабоченностью, если не сказать страхом: мое перо просто не способно выразить то величайшее прискорбие, в которое поверг меня печальный рассказ нашего юного знакомца о первых тревожных симптомах Вашей постоянно прогрессирующей душевной болезни. И какой бы на первый взгляд сухой и даже, быть может, грубоватой ни показалась Вам та манера, в которой я имею дерзость писать о Вашем недуге, тем не менее Ваш покорный слуга совершенно намеренно избрал сей деловой, не допускающий никаких дипломатических иносказаний стиль, дабы тем вернее доказать Вам свою непоколебимую уверенность в том, что Ваши страдания коренятся отнюдь не в душевной болезни, - напротив, причина их в слишком ясном и живом восприятии реально существующих образов, которые не имеют ничего общего ни с болезненными галлюцинациями, ни с призрачными миражами.