Произведение в алом
Шрифт:
Оба косятся в сторону изъеденного оспой Лойзы - подросток делает судорожное движение, явно намереваясь скрыться в толпе, но тут же, словно парализованный, застывает с белым как известка лицом, черты которого искажает невыразимый ужас.
В моей памяти вдруг вспыхивает, точно выхваченная из темноты вспышкой молнии, и тотчас гаснет картина сегодняшнего вечера: Прокоп стоит, пригнувшись к чугунной решетке сточной ямы, и прислушивается к сдавленному предсмертному воплю, доносящемуся из мрачной и зловонной бездны...
Я хочу крикнуть - и не могу. Ледяные костлявые пальцы влезают мне в рот
И сознание мое четко и неумолимо свидетельствует: они принадлежат той самой не от мира сего руке, которая в каморке на Хаппасгассе вручила мне каббалистический манускрипт...
– Воды! Воды!
– отчаянно кричит Звак, склонившись надо мной.
Мне приподнимают голову и подносят к моим зрачкам пламя свечи.
– Надо отнести его домой, и... и срочно - врача!..
– А может, к архивариусу Гиллелю? Он в таких делах разбирается...
– Хорошо, несите к нему!
– доносится до меня сбивчивый шепот.
Потом я лежал, простертый, подобно бездыханному трупу, на носилках, а Прокоп и Фрисландер осторожно выносили меня вон...
ЯВЬ
Когда мы поднимались по лестнице, Звак обогнал нас, и вот уже сверху доносятся встревоженные голоса - тонкий, срывающийся от волнения Мириам, дочери архивариуса Гиллеля, и глухой, охрипший от быстрой ходьбы старого кукольника.
Слишком слабый, чтобы прислушиваться, о чем они там говорили - да и что толку, ведь смысл даже тех немногих слов, которые более или менее отчетливо долетали до моих ушей, ускользал от меня, - я скорее угадывал то, что сбивчиво объяснял Звак, явно пытавшийся успокоить не на шутку обеспокоенную девушку: мол, ничего особенного, нервный приступ, необходима первая помощь, о которой они и пришли просить, нужно, по крайней мере, привести его в сознание...
И хотя я по-прежнему не мог пошевелить ни рукой ни ногой, а невидимые персты всё еще мертвой хваткой сжимали язык, голова моя, несмотря ни на что, работала ясно и четко да и ощущение кошмара как будто исчезло. Полностью отдавая себе отчет в том, где нахожусь и что со мной происходит, я не видел ничего особенного в том, что меня, словно покойника, внесли на носилках в комнату Шемаи Гиллеля и - оставили одного.
Умиротворенный, лежал я и, глядя в потолок, наслаждался тем тихим, ласковым и каким-то домашним покоем, которым было преисполнено все мое существо, - такое чувство, наверное, бывает, когда после долгих лет, проведенных на чужбине, возвращаешься наконец домой, на родину...
В помещении было сумрачно, расплывчатые очертания крестообразных оконных рам выделялись на фоне мутноватой предрассветной мглы, которая туманной пеленой окутывала спящий переулок.
Вошел Гиллель, и... и странно: в руках он держал традиционную еврейскую менору, возжигаемую лишь по субботам, а его обращенное ко мне приветствие было произнесено таким будничным тоном, как будто моего прихода здесь уже
давным-давно ожидали, однако -
– ни то ни другое меня нисколько не удивило, напротив, все казалось каким-то естественным, само собой разумеющимся и даже... привычным...
Наблюдая, как архивариус ходил по комнате, неспешно поправлял какие-то предметы, стоящие на комоде, зажигал еще один светильник - тоже праздничную семирожковую лампу!
– мне вдруг бросились в глаза те особенности во внешности этого человека, которые я почему-то никогда раньше не замечал, хотя много лет живу в этом доме и встречаюсь с Гиллелем на лестнице никак не менее трех-четырех раз в неделю.
Я с удивлением отметил про себя, сколь пропорционально сложен мой сосед и сколь тонки и выразительны черты его характерно узкого лица с высоким выпуклым лбом. Что же касается возраста, то сейчас, в трепетном свете масляных ламп, он не выглядел старше меня: во всяком случае, на вид ему нельзя было дать больше сорока пяти лет.
– Извини, по моим расчетам, ты должен был явиться на несколько минут позже, - немного помедлив, сказал Гиллель и кивнул на массивные меноры, - и я не успел возжечь к твоему приходу светильники.
Подойдя к моим носилкам, он замер, взгляд его темных, глубоко посаженных глаз был устремлен чуть выше моей головы -казалось, там кто-то стоял на коленях, низко склонившись надо мной... Тот, кого я видеть не мог...
Губы архивариуса шевельнулись, он что-то беззвучно прошептал, и тотчас призрачные персты отпустили мой язык, а там и владевшее мной оцепенение стало понемногу меня оставлять. Приподнявшись на носилках, я оглянулся: никого. Итак, в комнате нас двое - Шемая Гиллель и я.
Стало быть, это его доверительно дружеское «ты» относилось ко мне! А этот более чем очевидный намек на то, что он меня -меня, в общем-то совершенно незнакомого ему человека!
– ожидал?.. Странно, однако, повторю это еще раз, куда более странным и даже жутковатым явилось для меня то, что я не испытывал ни малейшего удивления по сему поводу.
Гиллель, очевидно, угадал мои мысли, так как понимающе усмехнулся, помог мне встать с носилок и, указав на стоящее рядом кресло, сказал:
– Ничего удивительного в этом нет. Чувство парализующего страха вызывают у людей только вампиричпые призраки, «кишуф»[56]; жизнь сурова, она язвит, стирает до крови и жжет огнем, подобно грубой власянице на голом теле, но теплы, благотворны и ласковы солнечные лучи сокровенного мира - целительным бальзамом проливаются они в нашу страждущую душу.
В полной растерянности, не зная, что и сказать на такие в высшей степени необычные речи, я хранил молчание, однако архивариус, похоже, и не ждал с моей стороны каких-либо реплик; сев напротив меня, он невозмутимо продолжал:
– Вот и серебряное зеркало - какие муки пришлось бы ему претерпеть, умей оно чувствовать, подобно нам, прежде чем, от шлифованное и отполированное, обретет присущий ему блеск совершенства. Безукоризненно гладкое и сверкающее, оно без искажений, холодно и безучастно, отражает любые, самые чудовищные образы мира сего. Воистину благословен смертный, который может сказать о себе: «Я отшлифован до зеркального блеска»...