Производственный роман
Шрифт:
Уважаемые товарищи жильцы! Во-первых, хотелось бы поблагодарить Кароя Мате за то, что он устроил так, чтобы автобусный маршрут захватывал и проспект Каласи, но, к сожалению, есть и недочеты, хотя их все меньше. Приходится решать новые проблемы. Во-первых, автобусный маршрут. С тех пор как было наводнение, он перестал ходить по старому маршруту. Это большой минус. Необходимо также установить новые весы. Благодарю за любезное внимание и прошу довести мои претензии до сведения вышестоящих инстанций.
— — — — — -
е женщина и влюбленно ответила на его взгляд. (Это с моей стороны прием сжатия формы: поскольку это значит, что до песни мастер влюбленно посмотрел на нее.)Миточка классически сияла улыбкой, находясь между супругами, немного впереди, чтобы вышла хорошая фотография.
Ну, что там говорить, мастер — чудное создание. Сядет или встанет где угодно, во всяком случае, среди людей серьезных, которые за деньги, из энтузиазма или по другим легко понятным причинам выполняют — иногда, бывает, и небезупречно! — свою работу, и вдруг возьмет и скажет: «Вчера в «Глухую рыбу» играли, я наконец-то занял первое место». Вздыхает и со скрытой гордостью оглядывается по сторонам. Не будем подробно разбирать последствия такой краткости. О чем здесь речь? «О композиции Мастер-Миточка». — «Мы — две глухие рыбы». — «Карп». — «Ладно, только плавники держи как следует». Она держит как следует. «И тогда, друг мой, надо начать ходить по комнате, бесшумно, мелкими шажками, в отчаянье раскрывая рот. Это и есть глухая рыба».
Вернемся к нашим баранам, прохладному воскресенью сентября месяца, — тот день начался уже утром. «Это не глупость. Ведь сколько таких дней, которые даже в полночь не…» Мастер проснулся точно в полвосьмого. Продолжительное потягивание сопровождалось незнакомым треском. «Знаете, друг мой, — сказал он на более поздней стадии, — знаете, такое, наверное, ощущает на войне солдат: протянет было руку за подарком маркитантки, каковым является сама маркитантка, когда: тра-та-та-та-та. Волосы у молодого солдата вздрагивают, как будто под дуновением ветра, но больше ничего не происходит». Ничего? «Ничего. Но всем очень страшно».
«Блин, — сказал он после озадаченной паузы, — это кровать!» Фрау Гитти посмотрела на него снизу вверх сонными глазами. Мастер вновь подивился на утреннюю разглаженность женского лица, свежую красноту рта, ослепительную (не в том смысле, разумеется!) черноту глаз, мягкие дуги бровей, доверительную нейтральность носа (сов-вершенство!) и усталую белизну лба; он, мастер, просыпается каждый раз измятым, как бульдог. Правда, на лице ее уже появилось несколько складок — исчезла свежесть гимназических лет. «Ты все хорошеешь». — «Шпунты», — шепнула женщина со знанием дела. «Что-что?!» — «Деревянные кобылки». От этих слов он расслабился. «Хорошее слово. Деревянные кобылки». Но было не до искусства, к сожалению, — добавлю я.
С великой осторожностью выполз он из постели. Беглым взглядом окинул пространство: тапок не видно. В конце комнаты на грани бодрствования и сна причмокивала Бойго Дикич. Рекомендовалось соблюдать тишину (ту самую). Мастер был не рад такому повороту дела, с тапками: он не любил, когда приходилось касаться основания унитаза, стоя перед ним в ожидании расслабления по-утреннему тугого полового органа» — и шаря правой ногой вокруг в поисках желтого губчатого коврика (о котором мастер то и дело думает: это полотенце, упавшееполотенце), поскольку холод от холодной каменной плитки взбирался до колен. «Знаете, mon cher ami, стоять, пока не переключатся каналы». (Вновь меня одолевают сомнения. Входит ли на самом деле в задачу хроникера настолько прослеживать события приватной жизни? Вероятно, я уже упоминал: ничто так не чуждо мне, как создание записок типа «великий человек в быту». Однако я, скорее, надеюсь на то, что рано или поздно в частной жизни блеснут гуманистические залежи. И тогда уже… «Спасайся, кто может!»)
«Из-под стула припустили в направлении стены два старых кеда. За ними тянулись ворсистые, замусоленные шнурки. Носок левогопросил каши, как будто хозяин его был левшой. Наши наполненные ужасом взгляды встретились. Матьвашу! Им было страшно, мне тоже было страшно, но им страшнее. Они поскрипывали в углу, чуть ли не кусая друг друuа и стену. И смердели».
Мастер примирился было с неизбежностью, когда заметил, что из-под упавшего листка рукописи и снятого журнала «НАДЬБИЛАГ» выглядывает заломленный задник кеда. Он всунул в них ноги вместо тапочек и зашаркал из комнаты. На носке левого кеда ткань, как на ране, разошлась, создавая впечатление, будто мастер — левша, хотя он — правша, и как раз-таки шаг, производимый этой ногой, влечет за собой второй, который таким образом продирается. «Мышь?» — тихо спросила мадам Эстерхази. «Что-что?» — спросил он, судя по форме вопроса раздраженно. «Это не мышь шуршит?» — «Нет. Не мышь. Тапки. Точнее, кеды». — «Тапки?» Мастер подтвердил: «Тапки». — Подобный вихрь вопросов, раздражения, недоразумений и нежностей требовал разъяснений. В то время в родительском доме мастера развелось много мышей. Они появлялись каждый год, но на этот раз их развелось много. Мать мастера, многое на своем веку повидавшая и испытавшая и, прямо скажу, замечательная женщина, экспериментировала с изысканными средствами. Сначала, естественно, отправила «седовласого, старика-отца» мастера за официальной мышеловкой. Но из этого ничего не вышло. «Подпорка», — вздохнула мать, обращаясь к мастеру, когда он прилег отдохнуть после утомительной тренировки. «Послушай, сынок, — сказал отец, поспешивший жене на помощь, поскольку лицо мастера говорило о небольшом количестве усвоенной информации, — послушай, я думаю, достаточно будет сказать: мыши, для того чтобы найти свою смерть, нужно одной рукой держать дверцу мышеловки над пружиной, а самой, если кишка не тонка, лакомиться вкусной приманкой». — «Не солоно хлебавши?» — расхохотался Эстерхази-младший. Родители не настаивали. Мать мастера деликатно перешла на другую тему. «Есть не хочешь?»
Мастер вырос, по этому поводу он не радуется, но й не печалится. «Есть не хочешь?» — «Ну, мамуля, если чего-нибудь вкусненького?Чего-нибудь легенького». —«Есть хлеб с вареной колбасой», — сказала мать, опустив глаза. Мастер махнул рукой. «Давай». Да-да: отношения между матерью и сыном могут быть только такими. В этом духе. Мое грандиозное начинание — величие которого не что иное, как отбрасываемый мастером солнечный зайчик, — несколько повернулось вокруг своей оси: пишу о себе: мать мастера подошла ко мне и сказала: «Петер». Она предпочитает звать меня так, а не Йоханом. «Петер, это обязательно?» Я с большим почтением разговаривал с седеющим, чрезвычайно симпатичным существом, которое то и дело оказывало мне помощь в виде хлеба с жиром, да и множества других вещей, за что я должен ее поблагодарить. «Поверьте мне, любезная мадам, ваш сын благодаря этому станет лишь более велик». — «Ну конечно, да, — сказала она невнимательно, — но это… то, что здесь написано… как-то так нелитературно…» Не стану отрицать, мне тяжело было это слышать. Однако кто переносит слова упрека с легкостью? Кто? «Мадам, это не может быть точкой зрения», — ответил я тихо и склонился над ее покрытой бледными венами, тонкой, с прозрачной кожей, увядшей от многочисленных стирок, чудесной рукой и поцеловал ее. Она опустила глаза, ее лицо, которое было уже несколько одутловато от времени, печально лоснилось. Она чуть не плакала, как это часто случалось в последнее время. «Только будь осторожен», — сказала она затем. Я очень ее люблю, ведь она все-таки мать мастера!
Главная мышеловная машина была хитроумна, в силу своей простоты. Горшок и орех!Подпертый грецким орехом горшок на листе картона: только и всего. «А скажи-ка, прекрасная моя мама, сработа-а-ает?» — «Да». Это все же не так просто, я знаю. Потому что грецкие орехи, в силу самопроизвольного движения (?), за ночь сдвигаются, а горшок, бум-м! падает. Отец, как вы понимаете, продолжает спать как сурок, но чуткая мать испуганно-настороженно всхр-вхрапывает. «Что это?! Кто это?! Ну же! Петердьердьмихаймарци! Это ты?!» (Многое из этого случиться не может! Мастер переехал, господин Дьердь с утра до ночи работает, господин Михай в венских краях, а господин Марци ведет спортивный
68
Уй-й! Задним числом проверяя, исправляя текст и испытывая стыд при взгляде на него, замечаю, что слово «тапок» встречается уже который раз! Но тогда это мотив!Но тогда это искусство. Вот как! А ведь я не хотел. Наверное, я счастье-писатель: записываю себе, что так, мол, и так… и пожалуйста: снова тапок! Когда я говорю. — искусство, то хвалю не себя, а мир: за то, что в нем тапки располагаются так, что рано или поздно становятся мотивом. Надеюсь, что таким образом не извратил идею.Прим.: про «Смит и Вессон» я пошутил.
Итак, в то обещавшее быть ясным сухое утро позднего лета мастер, выйдя из ванной, озабоченно остановился перед кухней. Он шаркал куда-то в своих кедах, погруженный в думы, наконец у кухни принял решение. (Выбор был правильным: пока он выйдет за газетой, вода для чая вскипит.) С третьей спички получилось зажечь плитку, и он поставил воду для чая кипятиться. Сходил за газетой. Мастера охватила секундная паника: а бросил ли почтальон («мальчишка-почтальон») им в ящик «Нэпшпорт». «Иногда забывает, хотя все реже». Свежий воздух подействовалосвежающе. «У меня лицо просыпается». Лицо мастера проснулось. Для этого времени года погода стояла прохладная, как настоящим осенним утром (когда светит солнце). В медленно поднимавшемся тумане, как на картинах Ренуара, предчувствиями выплывали и скрывались предметы, люди. Неопределенность уравновешивалась тем, что благодаря туману и прохладе «друг мой, стал виден воздух». Я бы не хотел здесь надолго задерживаться,но, если нам позволят, давайте представим себе его на мгновение в тисках двусмысленностей, перед почтовым ящиком, со сложенными газетами под мышкой, в пижамных брюках с чуть короткими штанинами (которые он на себе немного перевернул, чтобы ширинка — пардон, пардон — находилась не в отведенном ей месте и, таким образом, не возникло никаких ляля с каким-нибудь попавшимся навстречу соседом), одной рукой он стягивает воротник пижамной рубашонки, где не хватает верхней пуговицы, одной рукой, как обычно, роется в чужом ящике в поисках чужой газеты, которую затем невероятно быстро и смущенно пробегает,все более свежеющее, хотя еще довольно полосатое с ночи лицо внимательно следит за видимым и невидимым, пока не начинает лязгать зубами; насколько позволили обстоятельства, потягивается: не движением тела даже, а, скорее, мышцами, волей мышц. Как только из тела улетучилась сонливость — что какое-то время можно рассматривать как бодрость, — выяснилось: мастер устал, (да, устал). Особенно было ощутимо существование икр. Давала о себе знать мышца на стыке ляжки и задницы. Усталость — это было хорошо, боль — нехорошо.
Он немного переборщил с лязганьем зубами, сильно стучал, аж челюсть заклинило. При виде выходящей женщины совестливо вздрогнул («чужая газета!»). «Доброе утро!» — поздоровалась женщина; у калитки она еще раз обернулась, глаза были густо обведены зеленым, со вкусом и все-таки жирновато, мастер поднял руку, для эдакого заигрывающего воздушного поцелуя: пижама от этого разошлась, благоговение рассыпалось в прах, выступила гусиная кожа.
Было воскресенье, день Графа Грея. Мастер насыпал щепотку этогочая в чайник. Из комнаты, из глубины ее, доносились слабые, требовательные звуки жизни. «Цыц!» — крикнул он в том направлении с большим удовольствием. «Любовь моя!» — смягчился он затем. (Насколько эта аккуратность отличается от утренней спешки будней. От того, как он с превеликим трудом поднимается, вырываясь из спящего семейного крута, шаркая, добирается до ванной, щурясь, находит зеркало и в нем — он это умеет! — свое лицо, и долгое время смотрит сквозь стекло, чтобы день как-нибудь начался. «А надо бы делать это так, друг мой, — вырвалось у него как-то семейное воспоминание, —неторопливо прогуливаться раннимутром в туманном, освещенном солнцем огромном саду,можно углубиться в чтение Спинозы издания 1920 года, ко-неч-но, для нас оно было бы пройденным этапом, еще бы, но все еще нравилось, времени идет не больше 1/ 28-го, потому что речь пойдет не о лени, напротив, легкий ветер будет шевелить нам волосы, иногда перелистывая и страницы, сад будет, в сущности, лугом, громадная зеленая иллюстрация, не нужно опасаться столкновения с каким-нибудь предметом, и за одним из поворотов мы окажемся перед садовым столиком, вокруг необъяснимое множество плетенных из камыша стульев; джем, ветчина, тосты, отливающие коричневым булочки и маленький рулет масла! Я думаю, друг мой, день стоит достойно встретить так». Если разделить на две части временную протяженность тупого разглядывания зеркала, то хорошо, если ему, по крайней мере, в самом начале второй половины приходит в голову: вода для чая. Если на три части, тому же суждено произойти, соответственно, в середине второй части [« то естьнесколько позже»]. Последний момент — тот момент, когда еще стоит ставить воду для чая. Затем скольжение мыла, стремительный поток холодной воды и жадная чистка зубов, и приобретение стекающей изо рта смешанной с зубной пастой водой розового цвета в процессе этой деятельности…А чай! Хотя это не белый чай, как — насколько мне известно — китайцы называют кипяток, но ни темноты, ни маслянистости, которые так милы сердцу мастера, нет и в помине. «И все равно неплохо, довольно горячий». А затем, к половине восьмого, он как штык заявляется на свою серьезную работу. Впрочем, мог бы и опоздать. «Петерке, — подмигнул вахтер, — на восемь — десять минут когда угодно. Когда угодно».Вахтер, по его утверждению [я это формулирую так, потому что онсомневается: «Неужели было столько свинопасов?!»], был свинопасом в доме у отца мастера, но поскольку был «парнем расторопным и дельным» и т. д. «Видите, Петерке, не будь ваш дед так добр ко мне, было бы намного лучше, хе-хе, для меня». — «Извини, дядя Лаци». Однако он говорил не всерьез.)