Проклятие древних жилищ(Романы, рассказы)
Шрифт:
Пароход в лунном свете
(Mondscheim-Dampfer)
Вы будете поражены до глубины души и скажете, что я оскорбляю Париж, Вену и даже Лондон, услышав, что я люблю Берлин.
Когда поезд целых полдня возил меня по городу от казарм-вокзалов до вокзалов-казарм и высадил в Анхальтер-Банхоф, сердце мое наполнилось радостью, ощутив душу этого безумного города.
Ибо веселье Берлина скрыто в великом шуме, который в стенах города тревожит и наполняет воздух до самых туч. Вы слышите все
Мне все равно, говорю я вам: не видя горящих углей, разве я не могу получать удовольствие от пламени?
Шумное пламя Берлина, пляшущее на невидимых поленьях, приятно моему сердцу.
А еще… там есть Хеллен Кранерт.
Хеллен Кранерт!
Она похожа на мадемуазель Спинелли, как сестра-близняшка, — любое зеркало лопнет от ярости, будучи не в силах различить их.
Ее поступки головокружительны: очеловечьте, идеализируйте кнут, плеть, лиану джунглей, и в вашей голове отобразится образ Спиннели. Но она — артистка, которая врывается в вашу память, заставляя забыть о любой другой женщине на сцене, которую вы видели перед этим. Хеллен Кранерт, которая носит имя и фрау Бор, гениально управляет семейной жизнью моего друга Генриха Бора и сдает мне комнату в их чудесной квартире на Мендельсонштрассе.
Я знаю, что мой друг Генрих предпочитает фрау подполковника Франсен и фрау советника юстиции Вилц, которые отличаются большой неряшливостью. Не в силах возбудить тайные фибры их розовых масс плоти, он заставляет их стонать на кроватях анонимных гостиниц, куда приводит этих женщин, безмятежно-согласных на такую любовь.
Однажды утром Хеллен принесла в мою комнату странный завтрак, который с непонятной страстью украсила селедочкой по-бисмаркски и соленым хреном. Я удержал ее за подол домашнего платья, отделанного болгарскими кружевами. Утопив свою прелестную головку в мягкой подушке, она словно говорила: «Но, да… почему бы и нет, в конце концов!..»
С тех пор мои пробуждения проходят под радостные фанфары, звучащие во всем моем теле. Восхищение окрыляет меня, как луч солнца, который высушивает забытую селедочку по-бисмаркски.
И в этот момент моя гордыня забывает о парижской двойнице…
Однако все это только вступление к этой отвратительной истории и своего рода мольба о прощении.
Разве тот, кто любит Берлин, не имеет права на прощение, особенно по вине извечной человеческой слабости перед лицом мира?
Вновь берусь за рассказ, испытывая некий стыд: Хеллен Кранерт стала для меня смыслом жизни.
Как она догадалась, изучив мои мысли, об образе сестры, который привел меня к ней?
А ведь она догадалась…
— А меня ли ты любишь? Ты любишь Берлин? Нет, ты любишь Париж!
Нет, я люблю ее: мелкие детали свидетельствуют об этом. На ее туалетном столике стоит высокий флакон с лебединой шеей: ее духи «Весенний аромат».
Когда в мое лицо веет этим ароматом от мимо идущей женщины или из распахнутой двери парфюмерного магазинчика, я тут же спешу на Мендельсонштрассе, чтобы окунуться в него, прижавшись к платью или телу любимой.
Когда немки желают быть красивыми, они превосходят всех женщин земли. Когда начинаешь
Красивая женщина — драгоценный цветок, случайно родившийся на лужайке жизни, но красивая немка мне всегда кажется случайным явлением из теплиц, существом, знающим и жестоким или выбравшимся из уголка, где царит плотная тьма и прорастает мандрагора…
Нет, я люблю Берлин, потому что Хеллен дышит его воздухом. Я люблю Германию через нее и ради нее. Я полюбил бы дьявола и дракона Фафнера, будь она его дочерью.
Послушайте, что за речи пьяного глупца?
Я просто-напросто бедный дьявол, тело и сердце которого терзает кокетка.
Однажды вечером из невидимого сада неслись ароматы жимолости и запоздалых лилий.
Я никак не решался поворотом выключателя изгнать приятный сумрак, царивший в комнате, когда послышался тихий стук. Он разнесся в воздухе и коснулся меня, словно ручонка ребенка.
Вошла Хеллен. Ее коротенькое платьице из крепдешина цвета шампанского светилось в лучах заходящего солнца.
— Дорогой, — произнесла она, — мой дорогой.
Аромат ее духов — мускус, желтые розы и мятые травы — опьянил меня.
— Я на всю ночь принадлежу тебе. Генрих уехал. Ты возьмешь меня.
— Возьму тебя, Хеллен?
— На вечернюю прогулку, сегодня на озере Мюгельзее отходит Пароход в лунном свете.
Я знал про эти странные ночные развлечения на воде, затрагивающие душу немцев.
Пароход, потушив все огни, скользит по темному озеру. Сквозь прибрежные заросли ив триста или четыреста пассажиров любуются восходящей луной.
Судно замедляет ход, машины перестают ворчать, слышно лишь жужжание шмелей.
Иногда тишину разрывает жалобный стон гавайской гитары. Он похож на звяканье кристаллов или старинную итальянскую баркаролу, родившуюся в зеленой ночи. Но обычно царит тишина, и слышны только вздохи. Мимо дрейфующего судна проплывают бледные кувшинки.
И только подойдя к Мюгельвердеру, крохотному плоскому островку, спящему посреди озера, видишь свет фарфоровых ландышей и китайских фонариков трактира, откуда доносится легкий барабанный шум. Модные американские песенки из дансингов, жалобные стоны гармоник и тихий шорох кустарника одновременно взрывает лунную ночь.
— Этим вечером мы с тобой вдвоем на озере, — шепчет Хеллен.
Я скорбно улыбаюсь, принося жертву меланхоличному божеству германцев.
В полночь такси привезло нас на пирс, где уже пыхтел широкий пароход, освещенный розовым лучом прожектора.
В котельной звякнул тихий звонок. И пирс вместе с бледным городом отступил от кормы.
Прожектор закружился, излучая желтый, зеленый, фиолетовый, кроваво-красный свет, и погас. Тучи накрывали берега с ивами. Луны не было.
Молчаливый кельнер с карманным электрическим фонариком, пришпиленным к его жилету, принес кружки с горячим грогом. Из машинного отделения донесся голос механика, который просвистел несколько тактов парижского модного танца. Рулевой проорал в мегафон несколько ругательств.