Проклятие двух Мадонн
Шрифт:
Спускаюсь вниз, вслушиваясь в странную, нехарактерную для этого места тишину. И свет какой-то приглушенный. Наверное, мне чудится, от простуды или спросонья.
Семейство в полном составе собралось за столом, не ужин – к ужину я, похоже, опоздала, – чаепитие. Нежный фарфор, расчерченный лиловыми узорами, чашки, блюдца, кофейник, заварочный чайник, сахарница… посуды много, вся в одном стиле, и это обстоятельство вызывает глухую тоску навеки установленного, размеренного и совершенно непонятного ритуала.
– Александра, вы проснулись? – Тетушка Берта нервно улыбнулась. – А мы уже волноваться начали…
– Опаздывать
– Да, Сашенька, выглядите не очень, – поспешила согласиться Берта. – Вы не заболели часом?
– Нет. – Я села на свободный стул, походя отметив отсутствие Деда. Наверное, снова уехал… оставил на растерзание.
У чая неприятно-горький привкус, а под неприязненными взглядами Бехтериных горечь становилась совсем уж невыносимой. И головная боль, очнувшись, с новой силой скреблась в виски.
– С вами все в порядке? – вежливо поинтересовался Игорь, старательно глядя мимо меня. Ну да, сердится, а чего сердиться, я же предупреждала…
– В порядке.
Ольгушка выглядит грустной, даже не грустной, а скорее огорченной, к чаю не притронулась, сидит, разглядывает узоры на скатерти и время от времени косится на Татьяну. Та взвинчена и руки дрожат, а на белой майке некрасивые пятна пота. Плохо? Догадываюсь от чего, видимо, мои подозрения, точнее, мой рассказ, подвиг Деда на разговор с внучкой…
И Мария бледна, почти до синевы, ненакрашанные губы болезненно-лилового цвета, почти как узор на фарфоре, вот только неухоженной ноздреватой коже далеко до фарфоровой гладкости. И глаза покрасневшие. Плакала?
– Вы случайно не знаете, Иван Степанович собирается почтить нас своим драгоценным присутствием? – Ехидство, звучавшее в голосе Евгении Романовны, вывело из задумчивости. – Или причиной вашего совместного отсутствия была отнюдь не внезапная болезнь…
– Какая болезнь? – все-таки соображала я спросонья плохо.
– Не знаю, какая, я не врач. – Евгения Романовна мило улыбнулась. – Просто для нас несколько необычно… Иван Степанович никогда прежде не позволял себе задерживаться. Может быть, вы, Александра, будете столь любезны и наведаетесь к нему… на правах, так сказать, будущей супруги, а то мы уже беспокоиться начали…
Не знаю, знала ли Евгения Романовна, догадывалась ли, или все вышло и в самом деле случайно, как она утверждала позже, но Деда нашла я. Не в комнате – в кабинете, за заботливо прикрытой мною дверью. Иван Степанович сидел в кресле напротив картин, старый, беспомощный и мертвый… я как-то сразу поняла, что он мертв, даже не столько по позе, сколько по выражению нарисованных лиц.
Они были печальны, обе плакали и обе сожалели, обе глядели с упреком и никогда прежде не были столь похожи, как в этот момент нечаянного присутствия при чужой смерти. Именно это неестественное сходство разного и удивило меня настолько, что страх и понимание произошедшей катастрофы не сразу пробились в сознание.
А потом я закричала…
Больше всего поражало то, что никто, кроме Настасьи, не замечал происходящего с Лизонькой, оттого Настасья и молчала, не будучи уверенной, что ей не чудится. Ведь наутро она даже не могла сказать точно, имел ли место ночной визит
Настасья приняла решение наблюдать, дабы подтвердить свои догадки хоть какими бы то ни было фактами. Правда, что считать фактом, она не совсем понимала. Вот, скажем, внезапный интерес Лизоньки к домашнему хозяйству или не менее внезапное отвращение к живописи? Или появившаяся привычка часами просиживать в Музыкальном салоне, разглядывая портрет Катарины де Сильверо?
Присутствия сестры Лизонька словно бы и не замечала, не пыталась заговаривать, не норовила обсудить последние новости, и даже приглашение на бал-маскарад в доме Коружского оставило ее равнодушной. Сама же Настасья пребывала в смятенном состоянии духа, опасаясь и за сестру, и за себя самое, потому как редкие, пойманные случайно взгляды, которые адресовались не столько самой Настасье, сколько Беатриче де Сильверо, были полны почти неприкрытой ненависти.
Единственное, что осталось почти неизменным – те полные бесстыдного счастья ночные встречи, когда душа обретала почти невозможную свободу… иногда Дмитрий казался Настасье дьяволом, умело играющим на струнах ее души и слабостях тела. Иногда – ангелом, явившимся специально для того, чтобы открыть Настасье путь к небу.
Или не к небу… стыд сгорал в его руках, винным пеплом будоража кровь, заставляя забыть обо всем. И Настасья забывала, чтобы утром, очнувшись от дремы, вдохнув разогретый солнцем воздух молодого лета, снова очутиться в мире-клетке, где нужно скрывать любовь и следить за сестрой.
К балу у Коружского Лизонька чуть отошла, ожила, а наряд, заботливо выбранный маменькой, чудесным образом подчеркнул ее хрупкость, не болезненную, но изысканно-утонченную. Фарфоровая белизна кожи, мягкое золото волос, наперекор моде распущенных по плечам и лишь у лба удерживаемых шелковой лентой. И платье легкое, полупрозрачное, на самой грани приличий. А за спиною крылья из проволоки да лебединых перьев. Настоящий ангел.
Рядом с Лизонькой Настасья ощущала себя неуклюжей и разряженной не в меру, да и то сказать, голубой атласный подол норовил пойти крупными резкими складками, да ко всему подчеркивал природную смуглость кожи. Стянутые, уложенные в сложную прическу волосы выглядели натуральным париком и, увидев себя в зеркале, Настасья едва не заплакала с горя.
Конечно, маменька всегда больше любила Лизоньку, она ведь послушная, покорная, воспитанная, не то что старшая дочь. Выдрать, вытащить из волос проклятые шпильки, и колье это снять, не по возрасту тяжелое, точно ошейник… и платье нелепо.
– Ангел и звезда. Николя, правда, они прелестны? – маменька всплеснула руками. – Анастаси, не горбись и постарайся улыбнуться. Посмотри на сестру.
Настасья смотрела, задыхаясь от зависти и ревности, предвидя, как отреагирует Дмитрий на хрустально-прозрачную Лизонькину красоту, а та, словно догадываясь о сестриных мыслях, радостно улыбалась.