Проклятие двух Мадонн
Шрифт:
Похороны запомнились дождем, жидковатой черной землей, стекающей с ржавого языка лопаты, и белыми, вылизанными, вычищенными небесной водой березами.
– Ох, беда, беда… – Анисья, старшая горничная, крестилась, поглядывая то на небо, то на Настасью, за которой была поставлена приглядывать, то на маменьку с Лизой. – Ох, теперь совсем тяжко жить будет…
Тяжко. Настасья смотрела, как мужики сноровисто закидывают землей могилу, торопясь поскорее убраться с холода, и думала о том, сколь неприглядно в дожде кладбище,
– Земля ему пухом! – пробормотала Анисья. Слова священника тонули в дожде, сливаясь с многоголосым шепотом капель, а может, Настасье просто казалось, что сливаются, но она не слышала… смотрела.
Лизонька в трауре бледна, волосы, и те будто выцвели, вымокли, поблекли в цвет грядущей зиме, а на маменькином лице тяжелой паутиной проступили морщины… Анисья седовласа и неуклюжа, похожа на курицу-наседку, священник – на толстого грача, нервно взмахивающего крыльями-рукавами… сама же Настасья… она не знала, на кого похожа, и знать не хотела.
В доме тепло и непривычно тихо, задернутые тканью зеркала, задушенные занавесями окна и аромат духов, тяжелый и неуместно-праздничный.
– Боже, ну до чего не вовремя. – Маменька бросила перчатки на столик. – Все менять, абсолютно все… приглашения разосланы… платье… хотя платью как раз ничего не станется, но сам по себе факт… и вот увидишь, станут говорить, выверять, выдержан ли траур. Настасья, переоденься, господи, где ты так умудрилась измазаться? И не спорь, не время, у меня, кажется, от этих волнений мигрень началась…
Черных платьев больше не было, и Настасья надела единственное, которое с некоторой натяжкой можно было бы назвать траурным, из темно-синего китайского шелка, а спустившись вниз, застала гостя. Дмитрий Коружский на правах жениха бывал в доме часто, но сегодня видеть его было особенно тяжело, будто бы из разрытой могилы поднялись, воскресли прежние воспоминанья. Должно быть, поэтому на приветствие Коружского Настасья ответила невежливо – кивком, да и села подальше, в самый угол комнаты.
– Траур ночи отливает синевой грядущего рассвета, тогда как солнце непривычно черно…
– Вам не кажется, что поэтические сентенции в данный момент неуместны? – жестко поинтересовалась маменька. – Поверьте, горе наше глубоко и искренне, однако существующие обязательства… вступают в некоторое противоречие с общественной моралью.
– Я уважаю ваше горе, сударыня, – Дмитрий ладонью коснулся груди. – И все же мне не хотелось бы переносить свадьбу… тем более, полагаю, будучи женщиной разумной, вы понимаете неустойчивость вашего положения.
– Вы намекаете…
– Я говорю прямо: ваш супруг, несмотря на все мое к нему уважение, не умел обращаться с деньгами, и на настоящий момент долги ваши превышают даже стоимость данного поместья. Неужели вы полагаетесь на милость кредиторов? Да завтра же на пороге вашего дома будет очередь
Настасья слушала, втайне поражаясь тому, что Дмитрий смело и вслух, не стесняясь ее с Лизонькой присутствия, говорит о вещах столь возмутительных и страшных, а маменька не спешит отослать их с сестрой прочь.
– И что вы хотите?
– Свадьба состоится, как назначено. После свадьбы вы, Лизонька и Анастаси переедете в мой дом, к сожалению, это поместье придется продать, оставшиеся деньги я готов положить в банк на имя моей супруги либо ваше, по выбору.
– И все? – маменька была удивлена.
– А вы полагали, что я потребую душу? Увы, мадам, я не дьявол, а всего лишь человек…
Игорь
– Да ни при чем здесь я! – Татьяна кричала, выплескивая гнев. Некрасивая. Всегда была некрасивой, а теперь как-то особенно. Игорь словно впервые увидел и нездоровую одутловатость, которая, вместо того чтобы разровнять кожу, как бы выталкивала ранние морщины наружу. И темные припухлости под глазами, и крупные, чуть вывернутые ноздри, и плывущую, бесформенную линию губ. Даже эмоции у Таньки были какие-то приглушенные, серовато-невыразительные.
Поговорить с ней Игорь решил сразу по возвращении из клиники, все-таки если Сашка права, то кокаин в коньяке был именно Татьянин.
Танька и кокаин… несочетаемая пара. Узнай Дед, умер бы… а может, оттого и умер, что узнал слишком много? И дело не в деньгах, а в вот таких маленьких тайнах, о которых говорил Всеволод Петрович?
– Ну пойми же ты, я его не травила! – устав кричать, Татьяна села в кресло. Вялые ладони на широких подлокотниках, бисерная фенечка на запястье и мешковатый свитер. Не по сезону одежда, но Танька, стесняясь своей полноты, всегда любила такие вот бесформенно-бесцветные наряды.
– Не знаю, чего тебе эта стерва порассказывала, но Деда я не травила. Ну сам посуди, на кой мне так подставляться? Думаешь, один ты такой умный? Менты тоже докопаются, не сегодня – завтра или послезавтра… и что мне делать, а? Они ж не поверят, Игорь, не поверят… – Танька вдруг всхлипнула. – А я не хочу в тюрьму. Этот старый козел всех обманул, сначала деньгами тряс перед носом… морковка для осла, а мы, как табун ослов за этой морковкой. Вправо? Пожалуйста. Влево? Как будет угодно… лишь бы добраться. Вот и не выдержал кто-то… молодец. Я его расцелую. Что смотришь? Думаешь, какая я неблагодарная? А ты, Гарик, благодарный? Тебе он жизнь не искалечил морализаторством своим?
Она снова переходила на крик, но тут же голос, не выдерживая напряжения, срывался, падал до нервозного шепота. Бледно-серые глаза блестели ненавистью, и Игорь вдруг подумал, что женщина, сидящая в старом кресле с резными подлокотниками, совершенно ему незнакома. Это не Танька. Та добрая, застенчивая и робкая, та стесняется носить короткие юбки и не ходит на танцы. Та навечно приговорила себя к диете, но обожает шоколад… Та умеет смеяться громко и заразительно, скидывая серую обреченность навязанного кем-то образа, и не умеет ненавидеть.