Прокляты и убиты. Шедевр мировой литературы в одном томе
Шрифт:
Капитан Щусь и Лешка Шестаков, его на берег приведший, сидели на розовато-бурых камнях, до самой воды устлавших берег плитами и плитками того же цвета. Чем ближе к воде, тем острее и мельче раскрошен камешник, по урезу и вовсе в дресву и песок растертый. Чубчиками и полосками росла здесь осока, поджарая, шипуче-острая. Щусь в природе вообще не разбирался. Лешка же с пойменно-тихой реки родом и не догадывался, что камни эти есть останки древних утесов, кои там, на дне реки еще не стерты, и вода на дне скоблится о гряды шиверов. На каменные подводные выступы веками натаскивало песок-курумник, смытую земельку с полей – и получился остров с тремя-четырьмя ветлами тополей, обломанных бурями, росшими вширь с одного боку. Под тополями вихрились кустарники, как бы подстриженные садовником. Растительность
Под «своим», левым берегом, меж островком и берегом протока обмелела, почти пересохла. Остров сплошь ископычен, на самом левобережном островке растительность вовсе выедена до основания, только татарники, ядовитый коровяк, белена да сорная полынь сорили семенем по воде, отоптанные, костяно белеющие кустарники украдкой пускали низко по земле ползучие ветви, леторосные отводки, сейчас вот, к осени обрадованно зазеленевшие. По острову, в лунках засохшей ископыти, словно в каменных сахарницах, белел иней. Жители прирезали или угнали весь скот, что уцелел, много скотины подорвалось на минах. По округе устойчиво плавала тяжкая, всюду проникающая вонь.
Странные и нелепые вещи происходили и происходят на войне. Немцы, отступая за реку, свалили столбы, поистребили лодки, корыта, сожгли или переплавили все, что называется деревом и может плавать, но загородь загона на островке цела – хотели убрать или сжечь напослед, понадеялись друг на друга иль «не заметили», оттого что на самом виду дерево, некорыстное, из кривых, огрызенных ветел и жердей, но дубовые столбы прочны, сухи.
«Та-ак, – сказал бедняк, – отметил Щусь, – на безрыбье и это рыба». И еще раз прошелся стеклянными оками бинокля по реке, по островам. На приверхах, между островками, ширина реки не более двухсот-трехсот сажен, но течение здесь стремительное и на стреже бурливое. Место для переправы выбирали толковые ребята, самое узкое, самое удобное, на течение, на эти вот, грозно ворочающиеся, пенисто вьющиеся буруны они внимания не обратили – им-то здесь не плавать, они по карте стрелы нарисуют: кому где плыть и куда высаживаться – прокукарекано, а там хоть не светай!
Берег противника жил притаенно и почти мирно. Пропылит вдали машина, займется дымок, сверкнет на солнце остроклювый шпилек церкви с уцелевшим, искрящим на солнце крестиком, спустится от заречной деревни подвода с повозкой, похожей на гроб, в овраги или к речке, и снова все шито-крыто.
Щусь видел в бинокль все гораздо подробней, чем Лешка своими раскосыми, полухантыйскими глазами. Деревни и хуторки угадывались по-за берегом и земным всхолмлением, от которого по оврагам же и зеленым разломам уютно гуляла, вилась петлями речушка. К ней подступали садики-огородики села Великие Криницы. Внизу кустились, красно и желто догорали кустарники осенним листом, там и сям пробитые деревьями, похожими на косматые взрывы снарядов. В синей, едва уж различимой дали, за рыжим берегом, за холмами усталым бугаем лежала угрюмая седловина, почти голая, на карте означенная высотой под номером сто. По речке, на карте название – Черевинка, двигались, делали свои необходимые дела военные, люди ловко сообщались со всем берегом через устья и вывалы оврагов, ветвисто спускавшихся в пойму речки, зевасто, голо открытые взрытыми разломами в самую Великую реку.
За седловиной-горой угадывалась лесистая местность, которая желтыми волнами катила к едва различимой, рябящей вдали моросью фруктовых садов. Угадывались хутора, от которых на склон седловины выскочили игрушечные хатки, клуня – место от наземных наблюдений скрытое. Ближе к реке, по скату седловины, прибавилось темных полос и пятен – заметил Лешка, – то там, то тут взблескивало оружие, мелькали лопаты, темные полосы свежей земли – это новые траншеи, ходы сообщений; вдруг возникла и игрушечно покатилась колобком круглая каска, возле реки копошились люди, вытаскивали темное туловище из воды. Вытащили, перевернули на камни, будто большую рыбу, бледным брюхом кверху, теперь уж точно видно – лодка, до левого берега донесло стук и треск, лодка развалилась, днище, борта и все остальные обломки люди, будто муравьишки, поволокли за обрывистый мыс, в пойму речки.
Раскурочили на глазах лодку
Чем же, чем же все-таки прельстило наших стратегов это гиблое место? – ломал голову командир батальона. – Безлюдностью? Глушью? Узкой водой? Островами. Нет и нет. Чего-то есть тут, закавыка какая-то. Протоки у пологих островков, на каменистом месте, не очень глубоки и не вязки – острова и протоки, конечно, выгодно, но какой-то есть еще дальний прицел? Левый берег реки на большом протяжении лесист, допустим, подъезды, подходы удобные в расчет брались, и сами деревья, дубняки, клены, ясени-верболазы – при нужде и сырое бревно на плоты пойдет, если его спаровать с сухим – уже плотик, или, как в Сибири говорят, салик. В хуторке пока еще не разобранная до конца стоит рига с деревянными столбами, перекрытиями и крепкой, в замок увязанной, щелястой матицей – все сгодится, все в дело пойдет…
Солдатики весь день плюхались в реке, пробовали баловаться. Булдаков взревел; «У бар бороды не бывает, усы!» – шумно ахнулся в воду, трактором ее взбуровил, призывая воинство следовать его примеру. Васконян, зажав в горсть добришко, со страху, не иначе, сделавшееся сиреневого цвета, перебирал тощими ногами на камешнике, повизгивал и вдруг, бросив на произвол судьбы добро свое, ринулся к реке, все члены его тела заболтались, как бы отделившись от костей, но в воду вошел он легко, без брызг и тесаным клином ходко поплыл, со щеки на щеку перекладывая лицо. Думая, что вояка этот тут же пустит пузыри, ко дну пойдет, народ восхищенно примолк. Вылезши на берег за мылом, Васконян охотно пояснил изумленной публике, что в детстве еще учился плавать, в бассейне и когда бывал в черноморских санаториях, стиль, которым он сейчас пользовался, называется «бгас».
«Слава Богу, хоть этот отчаюга не утонет!» – усмехнулся комбат.
Булдаков бренчал от холода зубами, однако балаболил насчет сибиряков, которым холодная вода – родная стихия. «У нас в Анисее тепле и не быват, – врал он напропалую. – Мы ишо в заберегах начинаем купаться и, покуль лед не станет, из воды не вылезам».
Верный его спутник, сержант Финифатьев, годами самый старший в первой роте, как всегда, внимал Булдакову с открытым ртом, все более и более поражаясь причудам его характера. Сам Финифатьев, намылившись, стоял в воде чуть выше коленок и горсточками хватал воду, повторяя: «О-о-о, мамочка моя! Хоть вымыться перед смертью-то!…» – «Каркай больше!» – орали на него.
Мылись солдатики, натирались, употребляя платочки и какие-то тряпки вместо вехтя. Финифатьев нарвал на берегу пучок оранжево-желтой осоки, драл ею спину Булдакова, и тот выл от боли и сладости – не грязь, вроде бы кожа черная сдиралась со спины. И солдатики начали тереть друг дружке спины травой, завывая от облегчительной боли. Тела солдатские бледны. Вымывшись, шагают они по берегу боязно – любой камешек, корешок, даже соломинка больно колют изнеженные в обуви ноги.
Лешка тоже помылся и вопросительно глянул на Щуся. – «Я потом, потом», – отмахнулся капитан. Не купался лишь Гриша Хохлак – его из ближайшего полевого госпиталя высунули на фронт со свищом на ране. Из незакрытой раны белым червячком выползали мелкие осколки костей и оборвыши лангеток. Сказали – скоро пройдет. Госпиталь же готовился к большому потоку раненых, так и говорили – «потоку». Встретив своего соквартиранта по Осипову, Хохлак отчего-то засмущался, поднимаясь с камешника: «0-ой, Лешка!»
Шестаков обнял давнего дружка, по спине его похлопал. Но скоро Хохлак освоился, не чувствовал уже себя гостем среди солдат, чего-то тоже выкрикивал, ковылял к воде, кому-то бросал обмылок, кому-то помогал натянуть на мокрое тело белье – снова среди своих солдат, снова домой явился. А как он воссиял, когда Щусь сказал, что побывал в Осипове и что его, знатного баяниста, там помнят, Дора так вся иссохла по нему. «Я знаю, – потупился Хохлак, – мы переписываемся с нею. Редко, правда».