Пророчество
Шрифт:
— Вы не ослышались. Моя жена, как видите, горячая приверженка герцога Гиза, но я хотел объяснить вам, что сам я отнюдь не сочувствую подобным замыслам и король Генрих тоже их не одобряет, хотя в данный момент ему приходится нелегко. Мне нужна ваша помощь, Бруно: когда они пустятся болтать о вторжении, я хочу слышать ваш призыв к терпимости, дипломатии, переговорам. Будьте на моей стороне, мы не должны их спугнуть, но при этом надо делать все, чтобы призвать их к миру и терпению.
— Похоже, они решили, что хватит уже терпеть, — заметил я.
— Хм… — Кастельно, запрокинув голову, осушил бокал и покачал головой. — Если б Елизавета не заупрямилась и согласилась на брак с герцогом Анжу, тогда прочный союз между
Заключительные слова посол произнес с таким жаром, что нетрудно было догадаться, его мысли переключились с королевы на собственный брак. Короткого знакомства с Мари де Кастельно хватило, чтобы заподозрить: душевного мира Кастельно в этом союзе не обрел.
— Генри Говард пользуется большим влиянием в этой стране, как герцог Гиз во Франции, — продолжал Кастельно. — Оба они настолько могущественны, что внушают опасения даже своим суверенам. И все же не так могущественны, как им бы хотелось. Вот почему они пытаются заключить тайный союз с Испанией, получить золото и осуществить свой замысел.
— Католическая реконкиста?
— Знаю, Бруно, вы не из фанатичных приверженцев Рима, — продолжал Кастельно, подавшись вперед и пронзая меня взглядом больших печальных глаз. Пустой бокал был зажат у него в ладонях. — Но за приливом следует отлив, протестантская вера слабеет и во Франции, и в Нидерландах, и на этом острове. Свой срок она цвела, но закрепиться ей не по силам. Пари готов держать: к концу этого бурного века о Реформации будут вспоминать как об эксперименте, как о предостережении нашим сыновьям и дочерям. Все знамения предвещают наступление новой эры. Нужно быть наготове.
— Значит, по-вашему, война неизбежна? — Я потер лоб, недоумевая. — В таком случае зачем спорить с этими людьми?
— Не совсем так. Неизбежным я считаю восстановление католицизма, — отвечал он, и лицо его сделалось строгим. — Король Генрих дал парижским протестантам чересчур много воли, и теперь он вряд ли сможет противостоять герцогу Гизу. Но, быть может, еще удастся убедить обоих суверенов покориться католицизму — без войны. Вот на что я уповаю. Теперь вы видите, в каком я затруднении, Бруно: я не могу чересчур решительно воспротивиться планам вторжения, ибо власть в Париже в любой момент может перейти к Гизу, не могу я согласиться и на вторжение от своего ли имени или от имени Франции. Как дипломат, я обязан до конца испробовать мирные средства и призывать к этому все стороны. — Он покачал головой, не на шутку озадаченный, и отвел взгляд к окну.
Я стал догадываться, о чем говорил Фаулер, осуждая Кастельно за старание угодить всем сразу.
Не успел я еще вполне продумать ответ, как вдруг дверь распахнулась с такой силой, что чуть косяки не отлетели. Появившийся на пороге человек занял весь проем: руки сложены на широкой груди, черная борода воинственно топорщится, а взглядом он мог бы сдирать краску с висевших на стене портретов. Дюма вжался в свой угол, словно пытаясь превратиться в невидимку. Кастельно, как опытный дипломат, тут же прогнал все морщины с лица и поднялся, обратившись к гостю по-испански:
— Дон Бернардино! Вот нечаянная радость.
— Приберегите лесть для англичан, Кастельно! Мы с вами оба знаем: и не радость, и не такая уж неожиданная. Но я принес вести, от которых у вас под задницей полыхнет. — На миг испанский посол обернулся ко мне, ошпарил взглядом черных глаз. — Это кто?
— Джордано Бруно из Нолы к услугам вашей милости, — ответил я по-испански, вставая и кланяясь.
Прищурившись, Мендоза оглядел меня, кивнул неласково:
— Итальянский еретик короля Генриха. Слыхал я про тебя. Думаешь, тут ты пригрелся в безопасности? — Он вновь обернулся к французскому послу, глаза его полыхали презрением,
Я постарался выдержать и ответить взглядом не дерзким, но дающим понять, что запугать себя я не позволю.
— Отошлите его. — Мендоза повелительно махнул рукой, будто он тут командовал. — И его тоже, — указал он на Дюма, съежившегося и трепетавшего за маленьким столиком в углу. — То, что я собираюсь сказать, не предназначено для слуг.
Кастельно, смущенно улыбаясь, указал мне на дверь. Дюма вскочил и принялся складывать разбросанные на столе бумаги; Мендоза следил за ним, пыхтя от нетерпения. В коридоре Дюма тревожно ухватил меня за руку.
— Как вы думаете, какие новости он принес? — шепнул он.
— Могу только догадываться: Филипп согласился поддержать испанским золотом дело Марии Стюарт. Если так… — Я не стал договаривать, и так все было ясно. — Ставки повышаются, Леон. Надеюсь, мы с тобой не подведем.
В галерее первого этажа, на обратном пути в мою комнату, я вновь наткнулся на Мари де Кастельно: теперь она стояла рядом с Курселем в глубокой нише окна; сблизив головы, они что-то шепотом обсуждали и смолкли, завидев меня. Курсель с видом захваченного врасплох преступника отшатнулся от Мари. Что-то знакомое почудилось мне в этом движении. Должно быть, все мужчины рядом с Мари так чувствуют и так ведут себя. Ее интонации, ее прикосновения невзначай создают неуместную интимность, она же словно и не догадывается об этом или делает вид, будто не догадывается.
— Так как, Бруно? — весело окликнула она меня, хотя я специально ускорил шаги в расчете миновать эту парочку без задержки. — Вы спросили его?
— Спросил его о чем, мадам?
— Право, Бруно, мне кажется, это я должна давать вам уроки памяти. Вы спросили его насчет наших занятий?
— К сожалению, такая возможность не представилась. Нас прервали.
— Вот как? Кто же?
— Испанский посол.
— Мендоза здесь? — Она обменялась быстрым взглядом с Курселем. — Прошу прощения, господа. — Прошуршав юбками по галерее, она мгновенно исчезла за поворотом.
Курсель глянул на меня и пожал плечами. Ненавижу эту галльскую ужимку.
Бархатный мешочек так и лежал нетронутый у меня под подушкой. Косые лучи солнца проникали сквозь слуховое окошко, и я вновь выложил все три предмета на кровать, чтобы хорошенько рассмотреть их. После падения стекло едва держалось в черепаховой рамке, а когда я попытался его вправить, то вдруг понял с изумлением, что так и задумано: стекло вынималось. Очень бережно я принялся двигать стекло из стороны в сторону, и оно вышло из оправы. За ним обнаружился клочок бумаги. Дрожащими пальцами я развернул его, разровнял — и сердце чуть не выскочило у меня из груди. Вновь ставшие уже чересчур знакомыми символы Юпитера и Сатурна, а под ними дата: 17 ноября. Вот и все. Я повертел бумагу так и сяк, поднес ее к лицу и обнюхал в надежде, что на ней осталось и другое, тайное сообщение, написанное апельсиновым соком, но бумага ничем не пахла. Сердце все яростнее стучало в ребра, я не знал, на что наткнулся, но это, несомненно, было как-то связано с убийством Сесилии Эш. Дата ничего не говорила мне, но, очевидно, и это число, и символы планет означали что-то важное для человека, спрятавшего послание в зеркале. Вероятно, сообщение это что-то значило и для Сесилии. Вряд ли она, бедная, догадывалась, что до 17 ноября ей не суждено дожить.