Прорыв под Сталинградом
Шрифт:
Разбитый параличом обращает к пастору глаза, он молчит и прислушивается. Как будто прозревает неизвестность. Петерс снимает с шеи серебряное распятие. Читает возле больного молитву и причащает. В полевой сумке еще осталось вино, в другом мешке – хлеб.
Неслышно течет время. Человек на дороге забывается и неприметно отходит в мир иной. Пастор Петерс стоит рядом, смотрит в тихое, расслабленное и умиротворенное лицо. И вдруг, ощутив давящую тяжесть, сознает, как бесконечно он одинок. Взгляд падает на распятие, которое он все еще держит в руке. Распятие… “И се, я с вами во все дни…” Он будто очнулся от тяжелого забытья. Петерс делает глубокий вдох. Сколь беспредельно он, маловерный, сомневался! Петерс чувствует, как прибывает сила, исходящая от распятия и от просветленного
Петерс накрывает мертвого шинелью и уходит. Но путь его не на Сталинград. Он снова идет через поселок, над которым нависла мертвая тишина. Он видит мир другими, прозревшими глазами. Слева кладбище. Плотные ряды могил, еще с тех времен, когда мертвых успевали хоронить. На могилах кресты. Вон дом, где лежит лейтенант, которому выстрелом пробило оба глаза. Как часто он выходил оттуда, пристыженный надеждой молодого человека. “И се, я с вами во все дни до скончания века!”
На пороге вокзала все еще лежат замерзшие заживо. Но часового на дверях уже нет. Никто больше не хочет войти, а тот, кто хочет выйти, не может. Четыреста человек, там во тьме, безгласно вопиют о своих нуждах в тишину. Петерс следует дальше, он идет навстречу русским. Он думает не о себе. На тех, кто по ту сторону фронта, он, пастор, не слишком-то уповает. Но смерть в страшном ее обличье, с которой он уже тысячи раз сталкивался лицом к лицу, больше его не страшит. Он взял над ней верх. В его голове бродили другие мысли – о всех тех, кто хоронился сейчас в обыкновенных канавах или в том здании, погруженном во тьму. О слепом лейтенанте… А может, все совсем не так, как рисовалось ему в малодушии. Может, и по другую сторону фронта живут человеки? Ведь и в украинских хатах встречались люди, всюду…
Пастор оставляет Гумрак позади и направляется в лощину. Хмуро безмолвствует снежная пустыня, сгущаются сумерки. Вдалеке кто-то роняет одиночный выстрел. Но в душе у Петерса сияет заря, сменившая ночь последних недель.
Вдруг тишина оживает. Из тумана вырисовываются немые фигуры, белые, в меховых шапках, с оружием наперевес… Это они! Петерс останавливается, слышит, как колотится сердце, рука в кармане сжимает распятие. Несмотря на волнение, он не чувствует страха. Медленно, нерешительно подступают к нему чужаки. Петерс достает распятие и простирает его к небу:
– Хриштос воскрест! – кричит он по-русски. Голос его звенит над снежной гладью. – Йа свешченик!
“Господи, все что пожелаешь… Да будет воля твоя!” Но к тому, что происходит потом, Петерс оказывается совершенно не готов. Русские останавливаются. Один, шедший впереди всех и зорко смотревший по сторонам, опускает оружие, лицо его расплывается в улыбке, и он заливается смехом, глубоким неподдельным смехом. Тяжело ступая, приближается к Петерсу, берет за плечи и добродушно встряхивает.
– Батюшка! – и это краткое, задушевно сказанное словечко на несколько секунд заставляет забыть о войне. Вокруг стоят семеро других – коренастые, со вздернутыми носами, типично украинские лица: по-детски простодушные и неотесанные. С любопытством рассматривают они удивительного божьего человека. Трое из них, чуть подальше, крестятся – украдкой, будто стыдятся. И тут Иоганнес Петерс падает на колени и закрывает лицо руками.
Время на аэродроме ползет для Бройера в томительном ожидании. Вдруг майор дергает его за рукав.
– Глазам своим не верю, вы только посмотрите! Кажется, это он!
– Где? Кто?
– Да тот тип с бумагами!
И в самом деле, врач собственной персоной! Оба устремились вперед. При нем ли бумаги? Да, они при нем, и даже подписаны! Не мешало бы ему поторопиться. В небе уже кружит очередной самолет. Но врач не спешит. Он тщательно вчитывается в имена, недоверчиво приглядывается к получателям, просит предъявить солдатские книжки. Наконец-то – заветная справка у Бройера в руках. “Одобрено, д-р Ринольди” значится на ней чернильными
– Здесь я, здесь! – кричит он. – Ранение глаза! Вот, смотрите, и разрешение есть!
Офицер – сплошной комок нервов.
– Плевать я хотел на ваш раненый глаз! – обрывает он. И тем не менее от резкого его толчка Бройера отбрасывает в гущу избранных. Майор обращается к офицеру по-заговорщицки тихо. Наверное, знает волшебные слова; его тоже определяют в “элиту”. Яростно ревет и напирает оставшаяся свора.
Начинает смеркаться. Вспышки от сбитых самолетов окрашивают молочное небо на севере красным. Но их самолет все еще в воздухе. Пилот включает бортовые огни. Похоже, его терзают сомнения. Да и неудивительно – если вдруг что пойдет не так, весь экипаж застрянет тут, как в мышеловке. От фюзеляжа отделяется маленький парашют и медленно планирует вниз. С неба грохает что-то тяжелое, караульные устремляются в ту сторону. Самолет совершает еще один вираж и исчезает в облаках.
“Элита” разражается проклятиями, в которых слышны гнев, отчаяние и злоба; закипающая со всех сторон ярость вот-вот обрушится на офицера. Осознавая всю степень опасности, тот – в надежде разрядить обстановку – увещевает людей.
– Успокойтесь, успокойтесь! – хрипит он. – Будут еще рейды! Мы получили много оповещений!.. Вон, пожалуйста, еще один!
И действительно: где-то в облаках снова раздается гул. Самолет винтом идет на снижение. Сядет или не сядет? Да, снижается, нет – и снова да, заходит на посадку и вот уже плавно катит по полю, на которое опустились вечерние сумерки. Двигатели сбавляют обороты, продолжая по инерции гудеть. Машина притормаживает, дрожит – готова в любой момент снова взмыть в воздух. Распахиваются двери, к фюзеляжу приставляют трап, и начинается разгрузка продовольствия, экипаж как на раскаленных углях – управиться бы поскорее. Избранную дюжину охватывает паника: а что, если двери закроются. Точно терпящие крушение люди штурмуют самолет, ломятся вперед в намерении отвоевать себе выгодную позицию. Разум говорит, что каждому гарантировано место. Но кто слышит голос разума в такую минуту! Надзорному офицеру больше нет до них дела, свой долг он выполнил, достаточно хлопот с оставшимися.
Голосящая кучка заносит Бройера на короткий трап самолета и, кажется, вот-вот сомнет.
– Вперед, давай, жми вперед! – науськивает сзади майор.
Между людских ног мелькает нутро самолета, даже лицо бортрадиста…
Но тут происходит нечто непредвиденное, бессвязное, как говорится, злая насмешка судьбы. Даже потом, много позже, Бройер так и не взял в толк, что же случилось в эти доли секунды. Увечное ли зрение подвело, или он просто оступился на скользких ступеньках трапа. А может, виной всему негодующе-взволнованное выражение лица бортрадиста, в котором угадывалось определенное сходство с Визе. Может, именно оно заставило Бройера потерять равновесие? Или это майор, всех и вся проклинавший, увидев его секундное замешательство, сорвался и толкнул его в бок? Банальный приступ слабости? Нервы, сдавшие в последний, решающий момент? Или просто тело, которое инстинктивно отказывалось выполнять то, к чему его принуждала чужая и даже не совсем твердая воля?
Бройер падает неудачно – подбородком о железный трап – и на несколько секунд теряет сознание. Когда же воздушный вихрь, поднятый завывающими моторами, вновь ставит его на ноги, уже поздно. Кого интересует чужая боль. Лестница давно убрана, двери закрыты, неуклюже, как бегущая наутек курица, самолет несется прочь. Толпа в стороне бушует и надрывается криком.
Никем не замечаемый (у оставшихся нет ни времени, ни желания, чтобы на нем отыграться, а ведь могли бы и на смех поднять, и чего похуже), Бройер застывает на месте и смотрит вслед уходящему самолету. Глубоко ошеломленный, он ощупывает ушибленные кости. На земле лежит справка о ранении. И пока он за ней наклоняется, он вдруг понимает: все бесполезно. Ничего не выйдет. Больше ни один самолет в Сталинграде не сядет. Решение принято. Оно окончательно и отмене не подлежит…