Прощание с миром
Шрифт:
32
После я нашел у отца в сундуке вещи, привезенные с войны, широкий военный ремень и почему-то тельняшку. И еще я увидел снимок его. Он — в форме, в гимнастерке, ворот толстой суконной рубахи подпирает подбородок. На голове у него надета фуражка с маленьким черным козырьком. Он стоит пород коляской, на коленях стоит. Оказалось, что это — пулемет, он перед пулеметом на коленях стоит, держится за рукояти...
Отец мой был участником гражданской войны. Мне почему-то кажется даже, что он был не простым красноармейцем, а командиром, командиром пулеметной роты, потому что рядом, на том же снимке, его товарищи... Но, может быть, это и не так. Сейчас уже этого не проворишь, потому что отец погиб
Мне только кажется, что в дни той первой для него войны отец мой находился где-то в районе Саратова. Название этого города запало мне в память еще с тех детских лет потому опять же, что оно часто произносилось в нашей семье.
Возможно, что и этот запомнившийся мне снимок был сделан в том же Саратове, о котором я не раз слышал в те годы от отца.
Ябыл еще, наверно, очень мал, когда отец впервые взял меня с собой на пашню, посадил меня все на того же Егорку нашего, и я впервые стал боронить, стал ездить туда и обратно по раскорчеванной отцом узенькой полоске земли, которая одним споим концом подходила к дороге, а другим упиралась в заросшее мелким кустарником болото, которых в этой стороне у нас было много... Сначала небольшим однолемешным плугом отец поднял, распахал весь этот раскорчеванный им участок земли, а потом, когда он закончил, я начал боронить.
Сидя на покойной, широкой, как печь, спине нашего Егорки, я бойко из конца в конец гонял по свежей пахоте и даже пытался что-то петь... Шутка ли: меня не только посадили на лошадь, но и доверили мне настоящую взрослую работу!
На первых порах я, правда, очень сильно криулял, как у нас говорилось, ездил неровно, вилял из стороны в сторону, отчего один след у меня не сходился с другим, но постепенно я приловчился, и дело у меня пошло на лад, стало получаться намного лучше, тем более что Егорку нашего не нужно было понукать, он сам все знал и все понимал, сам поворачивал в конце прогона, надо было только сидеть па нем и не: падать, покрепче держаться за его холку.
Так я понемногу и изборонил в этот день весь испаханный отцом участок... С тех пор всегда было так, всегда отец пахал, а боронил всегда я.
34
Дорога в поле, которое я ездил с отцом боронить, шла мимо бурых, уже окислившихся на солнце побегов молодого ольшаника. Здесь, как у нас говорили, драли корьё. Это так и называлось: драть корье. Корье у нас, как и всюду наверно, использовалось для дубления овчин, с его помощью выделывали кожу. Яне знаю, известно ли мне это было тогда, по вид этих голых, снизу доверху ободранных стволов молоденькой, только еще начинающей расти ольхи знаком мне был с тех самых лет, когда я впервые оказался па этой дороге. Я все время видел по сторонам дороги эти голые, ободранные, порыжевшие на солнце прутики молодой ольхи.
Корье заготовляли с лета. Вязанки хрупкого, черного, уже подсохшего на солнце корья до самой осени лежали там же, где их заготовляли, под кустиками ольхи, на земле прямо. Потом их увозили.
И еще у нас драли лыко. И это тоже так и называлось: драть лыко. Липу драли на веревки, на мочало. Липы у нас, надо сказать, было немного, но все-таки и она по той же дороге кое-где попадалась. Лапти здесь, правда, не носили, но лыко требовалось, без лыка никак нельзя было обойтись. Вся упряжь была из лыка, из мочала. Его много требовалось... Лыко вымачивали, а потом высушивали и вили из него веревки, сбрую. В сенях у каждого хозяина был собственный небольшой запас с лета надранного лыка... Так что и эти голые молодые липки мне тоже очень запомнились.
А еще по сторонам дороги тут было много костяники. Это такая ягода твердая, она и впрямь
35
На том конце поселка, где была поскотина, тоже Пыли ворота, и там у нас были покосы. Самое, наверно, поэтическое место из всех, какие я видел. Березы тут стояли редко, одна от другой далеко, и казалось, кружились в хороводе.
Тут мы и косили. Сенокос, может быть, самая прекрасная, самая веселая пора. Во всяком случае, мне так запомнилось. Когда начинался покос, люди надевали все самое лучшее, лучшую рубашку, лучшую кофту, самый лучший платок. Приберегали для этого все самое лучшее.
После того как скошенное сено высыхало, его на волокушах начинали свозить в одно какое-нибудь место. Волокуши — это две вырубленные для этого, связанные между собой молодые березки. В них запрягали лошадь. Перетянутое веревкой, сухое сено свозили па открытое, хорошо проветриваемое место, на какой-нибудь пригорок... Самое что ни на есть опять же детское занятие — ходить за волокушами, подтаскивать высохшее сено к будущему стогу.
А еще веселее было, когда начинали метать сено. Кто-нибудь один снизу подавал вилами, а другой с граблями стоял наверху, на стогу, и укладывал, поднимаясь все выше и выше. У нас в семье наверх приходилось лезть всегда мне. Отец подавал вилами снизу, а и, стоя наверху с граблями, укладывал это. Трудно было только потом слезать с высоко выложенного стога, скатываться с него вниз.
И один из таких дней, когда убирали сено, я неожиданно на той же ляге нашей увидел журавля. Вечером, когда уже заходило солнце, отец мне показал его издали. Посреди заросшего меленьким осинником болотца было сооружено что-то вроде копны сена, и на ней стоял журавль. Может быть, потому, что все происходило в уже сгущающихся сумерках, журавль показался мне прямо-таки невероятно, неестественно огромным. Вытянув длинную шею, он стоял на своих длинных, тонких, как трости, ногах. Ноги и впрямь у него были на удивление длинные, тонкие, прямые. Он стоял па круглой, установленной на кочке копне, в гнезде своем, скосив голову куда-то в сторону, вбок...
Зрелище было необычайное. Я не в силах был оторвать от него глаз.
36
На той же дороге, что вела к бору, было у нас еще одно совсем уже маленькое поле. Вблизи дороги тут стояла береза, которую я почему-то очень запомнил. Она была кривая, склонившаяся низко над дорогой, и рогатая, стволы у нее невысоко от земли расходились в стороны, и хорошо было забраться туда, в это седло, и сидеть там, свесив ноги над дорогой, и тут мы с матерью жали. Делянка эта была только за год перед тем раскорчевана, и рожь, которая здесь росла, была очень высокая, густая. Мама учила меня жать. Сама она очень хорошо жала, и жала и косила. Во всем поселке не было никого, кто мог бы так хорошо жать и косить, как наша мама. Если она становилась в один ряд с мужиком, то за ней никто не мог угнаться. Так у нас говорили.
Мама показала мне, как и сколько надо захватывать, как подвести серп и как тянуть, как резать надо. Очень боялась, чтобы я не отрезал пальцы. Она показала мне, сколько я должен за этот день успеть сжать, чтобы мы могли пойти домой. Одним словом, дала мне «урок»...
Делянка у нас была хотя и маленькая, но спина у меня очень скоро заболела.
После того как я нажал целый сноп, мама стала учить меня вязать, свивать такой длинный жгут из той же ржи, перевясло у нас называется, и туго затягивать им сноп, так чтобы он потом не рассыпался, не развязался, подтыкать концы его, этого перевясла, под связанный, под спеленутый сноп.