Прощание с миром
Шрифт:
Надо сказать, что это была очень трудная наука...
Ядолго потом не мог ни согнуться, ни разогнуться.
37
В ту же осень, па том же самом поле, которое мы с матерью жали, я увидел корчевальную машину. Она стояла у дороги, по краю убранного и уже под озимь вспаханного к тому времени поля, возле окопанного и обрубленного со всех сторон гигантского пня. Пожалуй, всего больше это было похоже на барабан, на тот, что можно видеть теперь где-нибудь у дороги с намотанным на него белым, спрятанным в свинцовую трубку телефонным проводом. На барабан корчевальной машины был намотан толстый, сплетенный из многих нитей проволоки трос. Трос этот закреплялся, вернее было бы сказать, накидывался в виде петли на подкопанный уже, подрубленный
Япомню, какое большое впечатление произвела на меня корчевальная машина... Появилась она у нас, как мне кажется, незадолго до колхоза, как видно, была куплена в складчину.
Это была прямо-таки огромная сила, очень большая помощь. Совсем не то что корчевать пни вручную. Чтобы вытащить такой пень вручную одному человеку, моему отцу например, потребовалось бы, по крайней мере, несколько дней.
38
Пастухом у нас в поселке был Митрофан, а я у него подпаском. Мптрофан был тяжело больной, страдающий эпилепсией человек. Вместо слон из его полуоткрытого рта вырывалось какое-то не членораздельное, неразборчивое мычание. Лицо искажено было гримасой боли. Каждое слово доставалось ему с великим трудом.
Он был нашим соседом, жил с матерью, покорной и добрейшей старухой, и, кажется, я уже это заныл, с сестрой. Думаю, что он был еще не старым человеком, может быть, даже? молодым парнем, хотя и запомнился мне человеком в годах, настоящим мужиком. Думаю, что это болезнь его так исковеркала. По бороде его, по подбородку, вечно текла слюна.
Каждое утро, еще до рассвета, мать готовила мне пастушескую сумку, куда засовывала заткнутую тряпкой бутылку топленого молока и кусок хлеба.
Мы угоняли наше стадо, когда солнце еще только начинало вставать, и пасли целый день, гоняли далеко в лес, далеко за поселок гоняли, а когда траву выкашивали, то и на покосы, что были за поскотиной. Среди дня, когда коровы ложились отдыхать, мы с Митрофаном тоже устраивались где-нибудь в холодке, развязывали наши мешки и принимались за обед.
Особенно трудно было управляться с коровами в жару, в середине дня, когда небо раскалялось и начинали одолевать пауты. Коровы стервенели и лезли туда, где было поглуше, в самую тень, и невозможно было их никакими силами оттуда выдрать. Не помогал даже кнут Митрофана. Коровы только глубже залезали в самую что ни на есть глухую чащу леса, в холодок, где была тень. Митрофан в такие минуты терял самообладание, гонялся за коровами с кнутом, больно хлеща их по бокам. Кнут у Митрофана был длинный, метров на пять я думаю, и надолго оставлял на теле коровы вспухший темный след, заставлявший больно сжиматься сердца хозяек, доверивших нам своих коров.
Один раз, это было в полдень, с Митрофаном случился припадок, один из обычных его припадков. Его долго ломало и корежило, и он долго не приходил в себя, и я очень испугался, наблюдая это, и не знал, как ему помочь. Когда Митрофан стал приходить в себя, открыл глаза, он долго не понимал, что с ним и где он находится. Потом он тяжело поднялся и, все так же мыча и дико поводя глазами, бросился собирать стадо, сгонять разбредшихся далеко по лесу коров, пуще прежнего нахлестывая их своим кнутом...
Несколько молодых, годовалых телок удалось найти только на другой день.
39
Из лесу, скорее всего из поскотины той же, я принес однажды куст смородины, куст рябины выкопал и куст малины дикой и все это посадил перед окнами у нас, перед избой...
Одним словом, разбил такой садик для себя.
Сад мой просуществовал недолго. Утром однажды я проснулся и увидел, что все мои деревья, и смородина эта моя, и кусты малины, которую я только что посадил, все было вырвано, выворочено с корнем из земли и разбросано по сторонам. Ядаже глазам своим не поверил, глядя в окно, настолько невероятным, неправдоподобным показалось
Но я теперь все это могу объяснить, а тогда для меня все это было очень тяжело, очень горько. Яникак не мог всего этого объяснить и долго плакал от обиды.
40
Сразу за околицей, за воротами, что выводили из посёлка, был ток, или, как у нас говорили, гумно. Тут у нас молотили... Место веселое и хорошо отовсюду проветриваемое. Здесь стояла молотилка, которая и приводилась и движение конным приводом. В привод впрягали двух лошадей, по лошади с каждой стороны привода. Гонять лошадей в приводе было делом самых маленьких, тех, кто не мог выполнять другую, более сложную работу.
Целый день (встаешь, когда еще глаза слипаются) ходишь и ходишь за приводом, гоняешь лошадей по кругу, выбитому впряженной в привод лошадью, вслед ей, один круг за другим, пока не обмолотят весь хлеб, все скирды, тут же в стороне стоящие, не пропустят все это через молотилку. Молотилка ревет, давится снопами, особенно если попадется сырой, непросушенный сноп или когда стоящий за молотилкой, на подаче, машинист, опытный человек, знающий, как обращаться с молотилкой, не рассчитав, сунет больше, чем она способна переработать, пропустить через себя. Бабы, босые, с подоткнутыми подолами, с платками, надвинутыми на самые глаза, подтаскивают снопы поближе к молотилке, граблями убирают летящую из-под нее солому, подгребают зерно поближе к веялке, грохочущей тут же неподалеку. Столб пыли стоит и над молотилкой и над веялкой. А по краю гумна растет гора чистого, уже провеянного, отсортированного зерна...
Ходишь и ходишь по кругу, за лошадьми, за приводом, ходишь как привязанный, как заведенный, ни присесть и ни остановиться. Разве что слетит ремень и на мгновение остановится, начнет работать вхолостую молотилка, и тогда, пока его не наденут, молено, не отходя далеко, сесть на землю, тут же у привода, а то даже и побежать к стоящему под березой ведру, напиться теплой, нагревшейся за день воды. Но когда уже совсем невмоготу, и голова идет кругом, и ноги не держат, сядешь под хвост лошади, на привод этот, на бревно, за которым ходишь, проедешь так круг или два, пока тебя не сгонят, не заметят и не прикрикнут на тебя...
41
Наш Егорка был еще молодой конь, довольно спокойного нрава, сильный и добрый, на него, как говорили, можно было навалить сколько угодно, и он никогда не отказывался, вез. Он только, может быть, по молодости лет, был нервный и пугливый и был способен понести, если чего-нибудь пугался. Он и меня так однажды понос ни с того ни с сего, и довольно крепко, я по знаю, как я уцелел, да и он мог поломать себе ноги. Все дело в том было, что мы с моим товарищем, во время молотьбы опять же, возвращались с тока и решили испытать наших коней на обгонки, кто кого обгонит. Я, желая обогнать своего товарища и не думая о последствиях, ударил нашего Егорку вожжой, чего раньше мы, по-видимому, никогда не делали. Егорка или обиделся или испугался и рванул, что называется, изо всех сил, а потом уже не мог остановиться. Я сразу понял, что случилась беда, что Егорка понес и остановить его я не в силах, что он разобьет и меня, и телегу, и поломает себе ноги, разобьется сам. Яуцепился за край телеги, за грядку, держался, как мог, ничего другого мне не оставалось... Егорка промахнулся, не попал в ворота, наскочил на изгородь, ограждающую поселок от леса, который был у нас с этой стороны, и вынес изгородь на себе, довольно далеко ее вынес. После этого он сразу остановился, стоял как вкопанный, тяжело дышал.