Прощёное воскресенье
Шрифт:
— Еще один спасен любовью, — продекламировал поручик Лакеев, с чувством брезгливости и любопытства рассматривая председателя революционного трибунала. — Я в вас себя увидел, Звонарев. Никакой мерой русского человека не измерить. Безмерен он до глупости, до святости, до мерзости! До чего хотите безмерен. Смотрите.
Поручик показал на Евлампия Силянкина.
— Этот полузверь уже молится! Если бы вы, товарищ, не приговорили нас к смерти, что бы мы о себе знали?! Благодарю вас и простите за доставленное беспокойство.
— Христос стучится в наши сердца, — отец Ювеналий
— Хоть одним глазком бы взглянуть, батюш- ка, — нервно ломал пальцы войсковой писарь Андрощук, широкозадый хохол с лихо завитым чубом. — Получить, так сказать, мгновенную аудиенцию.
— Завтра все получишь, Игнат! — засмеялся каким-то металлическим смехом Козарезов. — Потерпи малость. Хы-ы-ы!
— Будет вам издеваться! Я понять хочу. Разум мой бессилен понять!
— Дурак потому что, — продолжал веселиться нелюбивший Андрощука Козарезов. — Завтра растолкуют, и дураку понятно будет!
Свяшенник стоял перед поникшим писарем в глубокой задумчивости. Как часто он призывал верующих следить внимательно за невидимым посещением Божьим их души. Наверное, многие относились с доверием к его словам, но кто им следовал? Всю жизнь свою тянется человек за гордым разумом. И теперь, оставленный им у последней черты в полной независимости, требует чуда.
— Спаси, Боже, люди Твоя и благослови достояние Твое, — прошептал священник.
— Что? Что? — встрепенулся писарь.
Нет у отца Ювеналия чуда. Веру христианскую нес им почти пятнадцать лет. Не плодоносны оказались его старания, потому видит он перед собой несчастного попрошайку. Горько ему стало. Горько и ответил, опустив руку на плечо Андрощуку.
— Как никто не знает о своей смерти, так никто не знает о Боге. Это прекрасные, связанные верой тайны. Всякое мгновение приближает нас к их разгадке. Жди с надеждой, Игнат.
Перекрестил писаря, испытывая угрызения совести за свой торопливый ответ, осторожно лег на низкие, заглаженные человеческими телами нары и закрыл глаза.
В наступившем покое видел он дом с красивыми наличниками, под зеленой крышей, покрашенной в такой цвет немцем Норбертом, которого все звали Гансом. Норберт был протестантом, однако постепенно приобщился к православию, стал исправно посещать службу и совсем по-русски плакал на Божественной литургии, роняя слезы из-под овальных очков.
Выше зеленой крыши дома поднимались зеленые кроны сосен. А еще выше, на вышине, где начиналось недоступное небо, словно парил живой крест. Ежели когда посещали его сомнения или другая какая душевная напасть, отходил он к замшевшему колодцу, откуда сияние креста виделось столь же естественно, как и сияние звезд. Отделенный кронами сосен от маковки, крест застыл в синем покое неба. Светлая его отрешенность от земного успокаивала отца Ювеналия. И чувство легкого обмана: ведь не парит же — дер- жится на маковке, исчезало само собой при полном доверии к воздушному состоянию.
Попадье он об этом рассказывать стеснялся, даже зная ее открытое желание искать красоту неземную на земле, так и не рискнул показать ей парящий крест. А жаль: утешение б оставил, хоть малое, но утешение. От нее, поди, все уже отвер- нулися…
Отец Ювеналий представил себе свою жену, спускающуюся по воду к колодцу, в коротких ичигах на босу ногу. Вся она домашняя, спокойная и какая-то вечная. Уже пришедшее к ней бабье лето не изменяло ничего ни в лице, ни в фигуре. Она словно застыла в удивительной доброте, забыв постареть. Ему очень хотелось сказать ей несколько утешительных слов на прощание, но тогда, при аресте, не случилось: больно строги были конвоиры. Теперь он говорил ей:
«Любимая моя, Мария Федоровна, судьбе стало угодно разлучить нас. Доживай без меня. Деток береги. Храни вас Господи».
Говорил, надеясь на милость Божию и на свидание в другом мире, где он будет терпеливо ее ждать.
Рядом кто-то заплакал навзрыд. Батюшка приподнял голову.
— Мама! Мамочка! — всхлипывал рыженький, с ранней сединой корнет. — Какая необходимость?! Зачем?! Мы же — пленные!
И прятал в воротник полушубка заплаканное лицо, освобождая слезами от тоски нестойкое молодое сердце.
— Прекратите, Демидов! — потребовал из темного угла властный голос. — Стыдно! Видел бы ваш батюшка. Они не пленных уничтожают, а породу. Беспородной Россией можно править партийным беспризорникам. Бандитам-недоучкам! Приказываю вам замолчать!
Корнет еще разок всхлипнул и примолк. Камера медленно погружалась в густую темноту. Отец Ювеналий погладил корнета по волосам, почувствовав на ладони жаркий поцелуй мокрых юношеских губ.
— Встаньте, братия! — попросил отец Ювеналий. И начал молиться.
— Христианской кончины живота нашего безболезненной, непостыдной, мирной и доброго ответа на страшном судилище Христове просим!
— Подай, Господи! — отвечали из темноты невидимые хранители просящих душ.
Всем полегчало в молитве. В темноте всплакнуть можно тихонько, не опасаясь за резкий окрик из дальнего угла. Там лежал ровный, как сухая желтая доска, полковник Туманов. Старый служака к смерти готов. Земные заботы его сузились до поддержания дисциплины среди осужденных и осуждения себя за то, что не пустил немцев в охваченную бунтом Россию. Полковник казнится допущенным промахом и считает смерть справедливым наказанием за свое разгильдяйство.
«Господи! — думал полковник, да вовсе уже не полковник, а по меньшей мере командующий армией на главном направлении. — Господи! Почему не дал прозрения?! Зачем вложил геройскую решимость в убогого русского солдата? Прорвись тевтоны к Москве, эти паучьи партии только бы чвякнули под каблуком знакомой с порядком нации!»
И всегда, точно из пережитого, выплывала одна и та же картина… Ровные шеренги солдат: серых, сытых, закрытых до скул рогатыми касками от пуль. Они наступают. Он, полковник, командующий армией на главном направлении, ждет, прижавшись грудью к деревянному брустверу. На этот раз у него хватит терпения. Он выкинет белый флаг, потом развернет армии в сторону Москвы и Петербурга. Надо спасать Россию, а не собственную честь! Хочешь сохранить Родину — впусти немцев. Через десять-двадцать лет они уйдут или растворятся, станут русскими, имеющими представление о порядке.