Прошлой осенью в аду
Шрифт:
Чудесный, заботливый Фартуков... И совсем не похож на милиционера! Правда, до него я ни с одним работником уголовного розыска знакома не была, зато видела про них множество фильмов... У сыщика – это я знала так же хорошо, как и хичкоковские штучки в ванной – бывает обычно немудрящая физиономия, способность к бесконечному бегу и много совести. Но то в старых фильмах! Я их еще маленькой смотрела! Нет, теперь в кино сыщики именно такие, как Фартуков – странные, не очень подтянутые, одетые неважно и часто даже с косами до лопаток. И все время липнут к женщинам. Знаем, сериалы смотрели! Непонятно только, почему в криминальных новостях настоящие милиционеры больше похожи на тех, старорежимных, из кино – и лица немудрящие, и глаза тусклые, и речь косноязычная, и стрижки короче некуда. Но если в сериалах такие, как Фартуков, то и в жизни подобные должны водиться!
Ах да, это кольцо... Змейка так и вспыхнула у меня перед глазами – и рубины загорелись, и жальце засновало. Какая вещь необыкновенная! И откуда она у простого капитана милиции? Я в полусне быстренько сочинила убедительнейшую историю; будто бы змейку сделал гениальный, но совсем пропащий преступник. А что, есть ведь такие умельцы – уникумы: подковывают блох, Пушкина рисуют на разных крупах, Бердяева цитируют на собачьей волосинке... И вот такой Левша, затянутый в болото криминала, вдруг одумался, а капитан Фартуков помог ему встать на верную дорогу... А Левша в благодарность подарил змейку... Змейка песенки поет да чего-то все грызет...
Хорошо помню, что заснула я совершенно успокоенной.
Глава 2
Сельдь в молоке
Тот, кто годами встает в полседьмого, чтобы ровно в восемь начать трудовую деятельность, понимает, что утро – самая противная часть суток. Около шести мой сон постепенно, сам собою начинает редеть. Не открывая глаз, я вижу унылые краски рассвета, и, как черти из болота, выскакивают откуда-то скучные проблемы предстоящего дня. Вот и в то утро первыми ко мне наезженным путем прорвались привычные, вчера еще обдуманные планы: надо постараться не опоздать на работу, надо не попадаться на глаза директрисе, надо убедить отца Гультяева не пороть сына, а выучить с ним хотя бы пару грамматических правил. Чего проще: «гнать, терпеть, вертеть, обидеть»... Помню, тут же сдобная и неодушевленная физиономия Гультяева нарисовалась в моем воображении, и спать расхотелось. Этот негодяй, вечно пребывающий в какой-то сомнамбулической нирване, туп до безобразия. Он делает по шесть ошибок в слове из четырех букв, а если пишет диктант (вчерашний в том числе, присланный из департамента образования), то слова у него сбиваются в кучу, буквы слабеют и валятся набок, а потом и вовсе его писанина вырождается в вялую волнистую черту. Я живо вообразила, что ждет меня сегодня по поводу районного диктанта в исполнении Гультяева: меня приглашают в кабинет, где как Будда в ступе, восседает директриса Валентина Ивановна. Увидев меня, она начнет угрожающе вращаться в своем винтовом кресле и гвоздить меня глазками крошечными и злыми, как у росомахи. Наконец, она уложит на стол свой колоссальный бюст, наклонится ко мне и скажет скрипучим дверным голосом:
– Плохо! Плохо! Не умеете вы работать с родителями, Юлия Вадимовна! Вы уже вызвали отца Гультяева?
Обычно я лепечу в ответ что-то маловразумительное, а сама не могу оторвать глаз от бюста Валентины Ивановны. Он лежит неподвижно передо мной на столе и занимает ровно его половину. Я уверена, что хозяйка не в состоянии обхватить его своими короткими руками. Я также уверена (хотя знаю, это глупость!), что и директором школы Валентину Ивановну назначили исключительно из-за размеров бюста; в завучи вышли бюсты несколько поскромнее, но тоже выдающиеся, а мы, мелкие сошки...
– Юлия Вадимовна! Вы меня слушаете? – доносится из-за бюста, я механически киваю и обещаю вызвать отца Гультяева сегодня же. А отец сегодня же Гультяева выпорет! Это тревожит мою совесть. Не то чтобы мне Гультяева было жалко – я бы сама охотно его выпорола. Но это совершенно бесполезная процедура. Останутся те же шесть ошибок в слове из четырех букв, хотя Гультяев порот уже раз триста за время обучения в школе. Папа Гультяева, такой же сдобный, как и сын, и наверняка столь же безграмотный, не имеет морального права пороть кого бы то ни было. Я в этом убеждена. Но я все зову и зову его, он все порет и порет, а мне это совершенно не нужно!
Среди таких благородных рассуждений меня вдруг настигло воспоминание о вчерашнем маньяке. Я села на кровати, как ужаленная, и уставилась в потемки. Потом я догадалась включить лампу. Брошенная на столике сумка и прямоугольник визитной карточки Фартукова живо напомнили мне вчерашние мои страхи и глупости. Сегодня уже не было так страшно. Может, Фартуков изобличил маньяка? Они ведь остались в одном троллейбусе. Капитан разрешил мне звонить днем и ночью – вот возьму сейчас и позвоню, сообщу, что все у меня в порядке. И поинтересуюсь, повезло ли ему во вчерашней охоте.
Я протянула руку к визитной карточке, поднесла ее к глазам и оцепенела. В моих руках был клочок тоненькой бумаги в голубую школьную клеточку. По размеру он был точь-в-точь как вчерашняя фартуковская карточка и издали мог бы вполне сойти за нее, но это была всего лишь бумажка в клеточку! На ней виднелись какие-то небрежные подсчеты столбиком, сделанные простым карандашом. И ничего больше! Я бросилась к столику, обшарила его, но никаких других бумаг там не нашла. Я дважды перерыла содержимое сумки и в конце концов вытряхнула все на одеяло. Тут много обнаружилось разной дряни, но карточки не было. И на полу не было! А я ее так отчетливо помнила – и обмятые уголки, и стройные и несомненные ряды букв, и даже некоторые цифры телефонов – какие-то ехидно изогнувшиеся две тройки. Я помнила ощущение плотного картона в руке, когда бежала по улице. Я не могла нести эту дурацкую бумажку и думать, что несу визитную карточку. Бумажку я бы в кулаке сразу смяла в комок, ведь она такая тоненькая и хилая! И если настоящая карточка потерялась, то бумажка-то откуда? Я первый раз ее вижу. Это точно! И почерк в столбиках не мой! Откуда она взялась? Ведь лежала на моем столике и явно подделывалась под карточку Фартукова!
Дыхание у меня перехватило, и волосы на голове шевельнулись, как от озноба. Боже мой! Неужели, пока я спала, кто-то проник в мою квартиру и подменил карточки? Но кто? Маньяк? Нет, я еще жива и к тому же одета в пижаму. Сам Фартуков?
Я вскочила с кровати и босиком поскакала в прихожую. Тумбочка с телефоном надежно перекрывала путь вторжению извне. Форточка на кухне? Я забыла ее закрыть? Я пошлепала на кухню. Так и есть, форточка открыта. Но подоконник у меня густо уставлен горшочками с кактусами, а под форточкой и вовсе произрастает толстущий алоэ. Крупному брюнету в кожаном пальто никак тут не пролезть, не повредив растений. Опять же третий этаж...
Мои мозги наотрез отказались что-либо понимать, а в левом виске больно и методично запрыгал противный мигреневый зайчик. Часы между тем показывали четверть восьмого. Если я продолжу заниматься ерундой, то точно опоздаю на работу. Я выпила таблетку пенталгина (на нее ушло два стакана воды, до того она не желала протискиваться в мой перепуганный организм и избавлять его от боли) и кое-как оделась. Последние запасы времени и сил я потратила на борьбу с телефонной тумбочкой в прихожей. Вчера я с удесятиренной мощью буйно-помешанной в два счета придвинула ее к двери, но наутро она сделалась неодолимой. Какое-то время я даже боялась, что не смогу выбраться из собственной квартиры. Наконец, проклятая тумба сдалась и отступила на место, оставив на полу глубокие царапины, а на моем бедре синяк. Измученная, озадаченная, голодная, брела я на остановку. Бежать сегодня я бы не смогла, хотя повсюду мелькали – или мне казалось? откуда бы им взяться? – белые плащи.
Весь этот день прошел, как во сне. Я и сама была не такой, как обычно. Правда, я довольно легко вынесла пытку директорским бюстом и папу Гультяева вызвала без всякого трепета. Зато Гультяев-сын казался мне сверхъестественным существом, специально посланным мучить меня. Он четыре раза начинал наизусть читать Пушкина, и четыре раза после первых же слов:
Последняя туча рассеянной бури
у него бессильно обвисали губы, а глаза тупо устремлялись в очарованную даль. Четыре раза! Вместо «бури» он мямлил «буи» и замолкал! А вот Кристиночка Вихорцева, наоборот, показалась мне беременной. Нет, она не мямлила, она как раз блестела глазами и широко улыбалась расплывшимися, изжеванными в поцелуях губами. Я знала, что каждую ночь она бесится на дискотеке и уже сделала два аборта – один под Новый год, а другой летом. Это миловидное, с шестого класса перекрашенное в блондинку и затасканное пятнадцатилетнее существо вызывало во мне неодолимую брезгливость, особенно потому, что накануне каждого аборта в школу прибегала ее такая же блондинистая мама и устраивала мне скандал. Это я не уберегла ребенка и не научила безопасному сексу! Я, равнодушная ханжа! Белая скирда маминых волос и мамины крохотные юбочки вопили о ее собственных абортах (двадцати шести, как уточнила некогда сама Кристина во время душеспасительной беседы в присутствии Валентины Ивановны и ее бюста, разложенного на столе). И все-таки во всех Кристининых оплошностях виновата оказывалась я, училка.