Простаки за границей, или Путь новых паломников
Шрифт:
На одной узкой улочке (впрочем, они все нешироки) я видел трех собак, – свернувшись в клубок, они лежали на расстоянии одного-двух футов друг от друга. Они занимали всю ширину улочки, от одной сточной канавы до другой. Появилась отара овец голов в сто. Передние овцы стали шагать прямо по собакам, задние нетерпеливо напирали. Псы лениво подняли головы, вздрогнули разок-другой, когда овцы наступали на их ободранные спины, – и со вздохом вновь погрузились в сонное оцепенение. Яснее, кажется, и словами не скажешь. Итак, одни овцы перепрыгивали через них, другие пробирались между ними, время от времени наступая острыми копытами им на ноги, а когда, подняв облако пыли, все стадо прошло по ним, собаки чихнули разок-другой, но так и не сдвинулись с места. Я всегда считал себя лентяем, но по сравнению с константинопольскими псами я настоящий паровоз. Ну не удивительная ли картинка для города с миллионным населением?
Эти
Однажды султан пожелал уничтожить всех псов, и началась бойня, но население Константинополя, ужаснувшись, подняло такой крик, что пришлось отказаться от этой затеи. Немного погодя он решил переправить всех собак на один из островов в Мраморном море. Никто не возражал, и первый корабль, груженный псами, отправился из города. Но когда разнеслась весть, что собаки до острова почему-то не доехали, а ночью все оказались за бортом и погибли, снова поднялся крик, и план выселения их из города был оставлен.
Итак, псы по-прежнему владеют завоеванными без боя улицами Константинополя. Я не говорю, что они не воют по ночам и не кусают людей без красной фески на голове. Скажу только, что с моей стороны было бы низостью обвинять их в столь неподобающих поступках, поскольку сам я не видел этого своими глазами и не слышал своими ушами.
Я был слегка удивлен, увидав турок и греков, продающих здесь газеты, – здесь, в таинственном краю, где некогда обитали великаны и джинны из «Тысячи и одной ночи», где крылатые кони и многоголовые драконы охраняли заколдованные замки, где принцы и принцессы летали по воздуху на коврах, послушных волшебному талисману, где по мановению руки волшебника за одну ночь вырастали города с домами, сложенными из драгоценных каменьев, и где, покорные чарам, внезапно замирали оживленные торжища и каждый застывал, как был – лежал ли он, сидел ли, кто на ходу, кто взмахнув мечом, безмолвные, неподвижные, – ожидая, когда время отсчитает сто лет!
В этом царстве сна странно видеть мальчишек, продающих газеты. И, по правде говоря, они появились тут не так давно. Продажа газет родилась в Константинополе с год назад, она дитя прусско-австрийской войны.
Тут издается одна газета на английском языке – «Левант Геральд», несколько на французском, но больше всего на греческом. Они выходят, закрываются, пытаются продержаться и вновь закрываются. Правительство султана не жалует газеты. Оно не понимает журналистов и журналистики. «Неизвестность всегда пугает», – говорит пословица. По мнению султанского двора, газета – штука загадочная и подлая. Двору знакома чума, время от времени она посещает город и косит людей, унося по две тысячи человек в день, – и газета, на взгляд государственных мужей, та же чума, только в более легкой форме. Когда газета заходит слишком далеко, ее закрывают – набрасываются без предупреждения и душат. Если же она долго не переступает дозволенных границ, ее все равно прикрывают, подозревая, что она замышляет какие-то дьявольские козни. Представьте себе великого визиря, собравшего на торжественный совет первых вельмож империи, – он по складам читает ненавистную газету и наконец выносит мудрый приговор: «Листок этот вреден, смысл его темен, он подозрительно безобиден – закрыть его! Предупредить издателя, что мы этого не потерпим, редактора заточить в тюрьму!»
С изданием газет в Константинополе связаны кое-какие неудобства. В несколько дней были закрыты одна за другой две греческие и одна французская газеты. Султан запретил сообщать о победах критян. Время от времени великий визирь посылает в различные редакции сообщения о том, что критский мятеж окончательно подавлен; и хотя редакторы прекрасно знают истинное положение дел, им приходится печатать это сообщение. «Левант Геральд» лестно отзывается об американцах, а потому не пользуется любовью султана, которому не по вкусу наше сочувствие критянам; чтобы избежать неприятностей, газете приходится быть сугубо осмотрительной. Однажды рядом с официальным сообщением о разгроме критян редактор напечатал письмо американского консула на Крите, совсем по-иному освещавшее события, и был оштрафован за это на двести пятьдесят долларов. Вскоре он напечатал еще одно письмо в том же духе – и наградой ему было трехмесячное тюремное заключение. Я, наверно, мог бы стать в «Левант Геральд» помощником редактора, но уж как-нибудь постараюсь прожить без этого.
Когда здесь закрывают газету, это означает почти полное разорение издателя. А в Неаполе, по-моему, на подобных злоключениях ловко спекулируют. Там каждый день закрывают газеты, но назавтра же они выходят под новым названием. За те десять-двенадцать дней, что мы провели там, одну газету убивали дважды, и она дважды воскресала на наших глазах. Разносчики газет там плуты, как, впрочем, и повсюду. Они играют на человеческих слабостях. Чувствуя, что им едва ли удастся распродать свой товар, они с таинственным видом шепчут прохожему: «Последний экземпляр, сэр. Двойная цена. Газету только что закрыли!» Человек, конечно, покупает газету и не находит в ней никакой крамолы. Говорят – я не ручаюсь, но так говорят, – что иногда издатели какой-нибудь газеты печатают ультрамятежную статью, весь тираж быстро раздают газетчикам, а сами скрываются, пока гнев правительства не остынет. Это прекрасно окупается. Конфискация особого ущерба не наносит. Шрифт и печатные станки не стоят того, чтобы о них беспокоиться.
В Неаполе только одна английская газета. У нее семьдесят подписчиков. Издатель наживает состояние медленно, очень медленно.
Я один раз пытался позавтракать по-турецки, и второго такого завтрака мне уже до самой смерти не захочется. Двери маленькой закусочной у самого базара были отворены настежь; тут и стряпали и ели. Повар был грязен, ничем не покрытый стол – тоже. Повар нанизал колбасу на проволоку и положил ее на жаровню. Когда блюдо было готово, он отложил его в сторонку, но тут вошел печальный, задумчивый пес и ухватил кусок; впрочем, сперва он обнюхал жаркое и, верно, признал в нем покойного друга. Повар отобрал мясо у пса и подал его нам. Джек сказал: «Я пас», – он иногда играет в карты, – и все мы спасовали вслед за ним. Потом повар испек большую плоскую пшеничную лепешку, положил на нее жареную колбасу и направился к нам. По дороге он уронил ее в грязь – поднял, вытер о штаны и подал нам. Джек сказал: «Я пас». И все мы спасовали. Повар вылил на сковороду несколько яиц и задумчиво поковырял вилкой в зубах, вытаскивая застрявшие куски мяса, – потом той же вилкой он перевернул яичницу и поднес ее нам. Джек сказал: «Опять пас». Все последовали его примеру. Что же было делать? Мы снова заказали колбасу. Повар вытащил проволоку, отделил соответствующую порцию колбасы, поплевал на руки и принялся за работу. Тут мы все разом спасовали. Мы расплатились и вышли. Вот и все, что я узнал о турецких завтраках. Турецкий завтрак, без сомнения, хорош, но он не лишен некоторых недостатков.
Когда я думаю о том, какую злую шутку сыграли со мной книги о путешествиях по Востоку, мне всегда хочется позавтракать каким-нибудь из этих авторов. Годами мечтал я о чудесах турецкой бани, годами обещал себе вкусить этого блаженства. Сколько раз представлял я себе, что вот лежу я в мраморном водоеме и вдыхаю разлитый в воздухе дурманящий аромат восточных благовоний, потом орава обнаженных дикарей, едва различимых в клубах пара, яростно накидывается на меня, они похлопывают меня, и мнут, и обливают водой, и трут, и скребут, а потом, пройдя через весь этот искус, я покоюсь некоторое время на диване, достойном самого султана, потом прохожу еще через одно тяжкое испытание, куда более устрашающее, чем первое, и наконец меня закутывают в мягкие ткани, переносят в царственный покой и укладывают на ложе гагачьего пуха; пышно разодетые евнухи обмахивают меня опахалами, а я дремлю и грежу или любуюсь на богатые занавеси, пушистые ковры, роскошную мебель, картины, и пью восхитительный кофе, и курю умиротворяющий наргиле, и наконец, убаюканный неземными благовониями, струящимися из невидимых курильниц, легким персидским табаком и нежным журчанием фонтанов, напоминающим шум летнего дождя, погружаюсь в мирный сон.
Такую картину рисовал я себе, начитавшись зажигательных книг о путешествиях. Но это оказалось возмутительным, бесстыдным обманом. Это так же похоже на правду, как нью-йоркские трущобы на сады Эдема. Меня ввели в большой двор, мощенный мраморными плитами; вокруг тянулись одна над другой широкие галереи, устланные протертыми циновками, обнесенные некрашеными перилами и обставленные чем-то вроде колченогих кушеток, на которых лежали грязные старые тюфяки, продавленные девятью поколениями сменявших друг друга клиентов. Здесь пусто, голо, мрачно; двор – как конюшня, а галереи – стойла для людей. Прислуживают здесь полуголые, тощие, как скелеты, жулики, в них нет ни на грош поэзии, романтики, восточного великолепия. От них не исходит благоухание – как раз наоборот. Их голодные глаза и отчаянная худоба откровенно и красноречиво говорят о том, что им насущно необходимо плотно поесть.