Просто любовь
Шрифт:
— Да, да…
Она проследила глазами за взглядом женщины. Головкина смотрела на мокрую серую равнину, на пропахший гарью пустырь, бесплодный пустырь, который был когда-то заводским посёлком.
— Здесь был бой?
— Никакого здесь боя не было. Наши обошли их кругом, так они сами отсюда бежали.
Мария ещё раз огляделась.
— Не было боя? Так зачем же?
— А кто их знает! Фрицы, фрицы и есть… Месяца два они тут квартировали во всех домах, народ повыгоняли, так что мы скитались и по лесу и где попало. А когда уходили — сожгли. Бегали с факелами и — чтоб уж всё аккуратно, по порядку… Не то что дома, забора даже ни одного не пропустили, ни одной дощечки.
— А деревья? — спросила Мария с внезапной странной
— Деревья-то они ещё раньше вырубили. Печки топили… Яблоня так яблоня, груша так груша, им что… Да и так, просто со злости, видно… Кусты все вырубили, где только был какой. Помните, может, у нас сирень была, целый лесок? Так тоже вырубили до последней веточки, да так и бросили… Известно, фрицы…
Мария пошла обратно. Опять мостик — сколько раз они вместе проходили по этим трём шатким доскам! Она жадно глядела на покрытое слоем грязи дерево, словно на нём ещё можно было найти следы Гришиных ног.
Но ведь после Григория здесь прошли сотни тяжёлых немецких подкованных сапог и растоптали, стёрли, уничтожили навсегда следы Григория.
Она стала дрожать от холода. Зубы стучали. Только теперь она почувствовала, что ноги у неё мокрые, а лицо словно одеревянело. Медленно тащилась она по дороге к станции. «Как с похорон», — подумалось ей. Она не была на похоронах Григория, да и как она могла быть на его похоронах? Он пал смертью храбрых неизвестно где, и неизвестно, где он лежит в земле. А может, его разорвало на клочки? Может, от него осталась только горсточка пепла, в которой тщетно доискиваться останков человека?
Да, она похоронила его сейчас здесь, на месте их молодой, радостной любви. Большая у Гриши могила, неизвестно, где опуститься на колени и прильнуть губами к мокрой земле.
Она шла, устремив вперёд невидящие глаза, вдоль грязной дороги. Здесь они ходили вместе, — она выбегала к нему навстречу, не в силах дождаться его. Потом они шли к дому, который уже был их общим домом. Неопрятная бабка Авдотья заваривала малиновый чай. Григорий подозрительно осматривал посуду, пока Мария не успокаивала:
— Не разглядывай, не разглядывай, я сама вымыла.
— Правда, сама?
— Ну, конечно, правда.
Бабка Авдотья, к счастью, была глуховата и не подозревала о Гришиных сомнениях. Она стояла у печки, подперев ладонью щеку, и с удовольствием наблюдала, как пьют её малиновый чай. Она любила угощать их подозрительным супом, сваренным в заржавленном чугунке, какими-то лепёшками, и им приходилось всячески защищаться от этих угощений. Она качала головой по поводу их «барских выдумок», когда они умывались утром и вечером, и, чтобы не дразнить дракона, как говорил Григорий, он сам носил воду из ближайшего колодца. И всё же бабка Авдотья любила их обоих, а к Григорию питала нечто вроде обожания.
— Григорий, — сказала громко Мария и остановилась, взглянув на серое, низко нависшее, безнадёжное небо. То самое небо — лазурное, золотое, сияющее небо их любви. Неужели тогда в самом деле не было дождей? Она пыталась вспомнить и не могла. И вдруг в памяти всплыли кусты малины, отяжелевшие и блестящие от дождевых капель, зашелестел быстрый дождик в ветвях яблони. Да, и тогда были дождливые дни, и всё же всё помнится в золоте и лазури, в обильном цвету, в ласковом тепле, в безмерно щедром солнце, любовном, сияющем, одаряющем…
Хлюпала грязь под ногами. Вороны снова поднялись тяжёлой стаей, как рваные лоскутья, несомые ветром, промелькнули в воздухе и опустились на землю.
И вдруг, среди этой утомительной серости, среди сонных, надоедливых, удручающих, выцветших красок, там, где небо походило на грязную дорогу, а дорога
Мария остановилась, а затем, не переводя дыхания, пошла в сторону от дороги, провалилась в канаву, скользя и падая в грязь. Она ухватилась руками за увядшую, мёртвую траву, пока не выбралась на другой край, где узкой полоской росли кусты красной вербы, гибкие, стройные прутья, нежные веточки, как туман, освещённый вечерней зарёй. Радостной Гришиной улыбкой, весёлым Гришиным взглядом расцветали красные веточки, струя вербы среди редкого сосняка. Мария вошла в мокрую чащу, она шла с распростёртыми руками. Устремлённые вверх побеги скользили под её руками, ласкали их своим прикосновением. Небольшие выпуклости на ветвях — зародыши будущих почек — задерживали капли сырости и стояли словно в утренней росе. Здесь, в зелёной вербной роще, среди шелеста узких листочков, в волнующемся море светлой, юной зелени, они впервые поцеловались. Она шла вперёд, мокрые ветки били её по лицу, она шла, как безумная, вдруг почувствовав, что нашла Гришу. Она прижимала к себе гибкие побеги, шептала прерывистые слова, захлёбывалась стонами, пока не упала на мокрую, раскисшую землю в страшном, сотрясающем всё тело рыдании, в безнадёжных слезах, в безграничной своей скорби, в несчастьи, валящемся на плечи, словно гора. Показалось, что стоит только крепко захотеть — и она умрёт здесь, в чаще красной вербы, которая когда-то сочувственно скрыла от прохожих чистый поцелуй, словно данный не губами, а самим сердцем в счастливый день любви, безвозвратно утерянный, разметённый военным вихрем, втоптанный в землю немецкими сапогами, разорванный в клочья немецким снарядом, пробитый насквозь немецкими пулями.
Она очнулась с ощущением грязи во рту. Смеркалось. Красные веточки погасли, их окутал сырой, туманный сумрак. Ещё раз умирал Гриша, бесповоротно, навсегда, навек. Мария поднялась, с трудом переставляя застывшие ноги. Машинально она стала отчищать от грязи пальто, но глина пристала рыжими полосками к ворсистому материалу, руки были в грязи. Она поплелась к станции. Ей показалось, что канава превратилась в глубокий непроходимый овраг. Она снова поскользнулась и упала. Ей пришлось пролежать несколько минут, чтобы собраться с силами и встать, хотя, в сущности, она сама не знала, зачем это делает и зачем снова идёт той же дорогой. Мрак притаился под соснами, мрак окутывал обезображенный скелет завода, который в сгущающихся сумерках ещё сильнее походил на допотопное животное.
Она шла с трудом, не глядя под ноги. Начал моросить пронизывающий дождь. Она ловила губами бьющие по лицу капли дождя и удивлялась их солоноватому вкусу. Из потрескавшихся губ сочилась кровь. Она взглянула на руки и увидела кровь на пораненных острыми осколками кирпича пальцах. Чья это кровь? Григория? Нет, не его, ведь не она перевязывала Гришу. И не только не она — никто не помогал ему, никто не спасал его, потому что спасения уже не было. Он умер не от ран, он «пал смертью храбрых»; да, так было написано. Он погиб сразу, на поле славы, за родину, за Сталина…
Но почему, когда об этом думаешь, в голову приходят знакомые слова, готовые формулы, сто раз читанные в газете? Видно, так оно и было, видно, в этих словах билось сердце, пульсировала живая кровь, а жизнь и силу этим словам давали все те, кто пал на поле славы за родину, за Сталина. Других слов не могло быть…
Она вдруг удивилась — о чём она думает, идя с похорон Гриши. Нет, это не она думала, это само думалось, будто помимо её участия.
На станции к ней присматривались с удивлением. Поезд должен был притти через час. Она уселась на единственной, расшатанной скамейке и терпеливо ждала, глядя в одну точку на полу. Воронцов выскочил из поезда, она сразу его заметила, больше никто не слез. Она позволила ввести себя в вагон, не заметив его, полного ужаса, взгляда.