Просто жизнь
Шрифт:
Справа море — легкая зыбь, чайки, а слева берег, сначала пологий, песок да галька, потом завалы бревен, ошкуренный, отборный лес. Как его много, и как бессмысленно здесь будут гнить ель, пихта, сосна, лиственница, срубленные где-то там, в верховьях Кеми, впадающей в Белое море. Бревна, уплывшие по недосмотру, выбросили далеко на берег приливы да штормы.
Мерно тарахтит мотор, легко, мягко идет мотобот. Простор, прохлада, утро! Просыпаются земля и море. Остаются позади бухты, бухточки, скалы, сосны — суровая, величавая красота.
И вот уже длинная, черная, прокоптелая изба на
В небольшой бухте — основательный пирс, стоят на причале катер и три широкобрюхих карбаса. Вернее, не стоят, а болтаются, то взлетая на прибойной волне, то падая вниз.
Мотобот тоже подхватило волной. Это, оказывается, большое искусство — на гребне волны долететь до берега и мягко ткнуться в песок. Дух захватывает, когда несешься, окруженный пузырями и пеной, — кажется, сейчас ударит, опрокинет, захлестнет. Но вот уже первым спрыгивает председатель, ловко подхватывает нос карбаса, подтаскивает его повыше, пока еще вода не совсем отошла, и подает руку каждому из гостей. Даже профессор спрыгнул молодцом. Он вообще как-то преобразился за дорогу, разгладились морщины, загорели, обветрились щеки, и, если бы не седая борода, ему можно было бы дать лет сорок, сорок пять — не больше. На трудности он не жаловался, старался ко всему приспособиться. Вот и сейчас шел за председателем шаг в шаг, пытаясь приноровиться к его походке вразвалочку, ступал по влажному песку, потом по гальке, по тропе на подъем в сторону костра.
— Привет, — сказал председатель повару, — как там все?
— Одеваются.
Бревенчатая, грубо оструганная дверь на кованых петлях открывалась на удивление легко. С улицы в избе показалось темным-темно.
Рыбаки сидели кто за длинным дощатым столом, а кто на низких лежаках, повернутых головами к подслеповатым окнам, — курили, покашливали, молчали. Их лица, небритые, помятые после сна, не выражали ни радости, ни удивления, — это были какие-то сумрачные, кряжистые лесовики. И еще можно было подумать, что это потерпевшие кораблекрушение искатели удачи.
Парная. Прокопченный потолок, нависший над самой головой, спрессовал и без того душный прокуренный воздух. Тяжелые потные лица. Председатель распахнул дверь настежь.
— Ну, мужики, засиделись, залежались. Рыбка, поди, заскучала без вас.
— Лед нужен, Андреич. Да и соли маловато.
— Лед привез, а за солью еще схожу.
— Тогда ладно, поедим и пойдем, — сказал все тот же рыбак густым басом. Он был низкорослый, строгий, рукой поглаживал редкие волосы, остриженные под «ежик», лицо его было сухим, небритым. Стоял он в кальсонах, круто вывернув мосластые ноги — пятки врозь, носки вместе. Рыбак сердито смотрел на гостей, нехотя пожал руку Даниилу Андреевичу, Илье и Петру. «Не ко времени и не ко двору гости», — говорил он всем
У Петра и Ильи был немалый опыт общения в трудных ситуациях, но и они не знали, как быть: стоять ли у порога, расспрашивать ли о чем-нибудь, или же за стол садиться. И профессор чувствовал себя растерянным, виновато оглядывался, даже слегка пятился к выходу, будто бы извиняясь за свое внезапное, бесцеремонное вторжение. Председатель тоже опешил, но вдруг нашелся:
— Что, рыбаки, угостим ленинградцев настоящей поморской ушицей?
— Угостим… Пущай попробуют… Ухи не жалко… — вразнобой послышались голоса один другого колоритнее: то сиплый, как будто горло сдавило, то раскатистый, словно из бочки, то резкий, хлесткий, точно в сердцах выкрикнул человек.
Гостей посадили за стол с краю, поближе к выходу. Каждому дана была видавшая виды ложка, — такие, наверно, солдаты во время войны носили за голенищами, — обкусанная, перекрученная, с потемневшими щербинами. Петр был не брезглив, но постарался обтереть ложку незаметно об рукав, хотя понимал: все вымыто начисто, и ложки, и плошки, и стол, он был даже отскоблен. Рыбаки особо следят за всем, что связано с едой.
Повар, молодой парень в тельняшке, разливал из общего котла в глубокие миски (на два рта) густое терпко пахнущее варево — сладковатый запах красной рыбы перемешивался с пряным духом лаврового листа и острым жжением черного перца. Илья достал из рюкзака три луковицы, их быстро искрошили и тоже бросили в уху.
Есть надо было вместе с кем-нибудь из сидящих напротив. Сначала все начали хлебать бульон, жирный семужий навар. Даниилу Андреевичу достался суровый и проворный напарник, хлеб он нарезал крупными ломтями, глотал шумно, жевал энергично и все поглядывал на профессора, ждал, когда же тот примется за еду.
Даниил Андреевич ложку протер носовым платком, хотел, чтобы вышло незаметно; да не получилось. За столом вообще, кажется, никто друг на друга не обращал внимания, но все подмечалось.
— Не брезгуй, дед. Рыбак только с виду такой необмытый… А ложки мы песком трем. С войны они тут, прокоптились…
Старик подвинул миску поближе к профессору, сердито приказал:
— Черпай с верхом и в рот.
Даниил Андреевич поднес ложку к губам осторожно, попробовал, сморщился, было горячо, — и вдруг взлетели его мохнатые брови:
— О-о! Вот это да! Уха настоящая! — И начал есть, обжигаясь и радуясь, как все.
— У нас тут все настоящее, — заметил старик. Он еще был суров, хоть и понравилось ему восторженное отношение профессора к рыбацкой еде.
Рядом со стариком сидел еще один помор, тоже бронзовый от загара. Русые выгоревшие волосы казались париком на его крупной голове, а синие глаза светились мягко, добро. Помор, кажется, во всем молча соглашался со своим соседом, мол, как же — все и есть самое настоящее…
— Для того мы и приехали; чтобы повидать, как люди на земле живут по-настоящему, — ответил профессор.
— А что, у горожан все по-другому? — с легкой усмешкой спросил старик.
— И в городе люди, конечно, живут по-настоящему, — спокойно, не задираясь и не подыгрывая, ответил профессор. — Только здесь к природе ближе…