Против всех
Шрифт:
— Понимаю. Почему такая спешка?
— Старика вечером его баба под залог возьмет. На улице хуже ловить. У него нор много. В камере удобно. Сделаешь?
— Сделаю, — согласился Суриков. — За две штуки.
— Штука — цена обычная.
— На воле — да. В милиции, как-никак, — засветка. Две — это нормально.
Махмудов подумал немного.
— Хорошо, пусть две. Папа тебя любит. Он прибавит. Не забудь ухи принести…
Напоминание об ушах должно было насторожить Сурикова, но не насторожило. Чем-то он другим был занят в тот момент, может быть, думал о вчерашней Анжеле, которая за вечер выставила его на двести монет, а компенсировала, если трезво прикинуть,
Суриков повторил фокус с бутылкой: запрокинул голову и направил толстую струю в пасть, укоризненно глядя на Мышкина поверх донышка, но допить не успел. Старый пенек с бельмом, уже вроде приготовленный на заклание, хотя пока с ушами, неуловимо махнул пятерней и вбил бутылку ему в глотку. Она вошла глубоко, как энтероскоп при обследовании, показалось, впритык к желудку, и обезоружила, ослепила Сурикова, опрокинула его на спину. Но и в таком ужасном положении он не сдался, заворочался, взбунтовался океаном тренированных мышц… Борьба длилась недолго. Мышкин придавил пальцем его сонную артерию и отключил сознание.
Когда Суриков прочухался, то обнаружил себя связанным по рукам и ногам и увидел сержанта, который только что вошел в камеру.
— Что за шум? — притворно грозно рявкнул милиционер. — Чего не поделили?
— Дерется, — Мышкин протянул сержанту заточку с изящной пластиковой ручкой и узким лезвием чуть ли не в полметра длиной. — Хотел нас с дедушкой на штык насадить. И все из-за водки. Может, алкоголик? Хотя по виду не скажешь.
Генка-приватизатор жалобно хныкал в углу, бормоча:
— Правду не убьешь, она на небесах обретается.
— Ты чего удумал? — еще более грозно обратился сержант к поверженному бойцу. — Ты где находишься, соображаешь?
Суриков хотел ответить, но изо рта вместо слов потекло какое-то розовое крошево.
— Крепко вы его, — тоном ниже оценил сержант.
— Это не я, — открестился дед Мавродий. — На мне, кроме велосипеда, грехов нету.
— В медсанчасть хорошо бы, — посоветовал Мышкин. — Он ведь, когда бутылку вырвал, похоже, от жадности горлышко откусил. Как бы не повредил себе чего-нибудь. Хоть и алкаш, помочь надо.
Сержант развернулся на каблуках и покинул камеру. Но вскоре вернулся с помощником. Вдвоем они подняли Сурикова и поволокли из камеры. Когда поднимали, он попытался достать Мышкина связанными в узел руками, причем рванулся так сильно, что повалил на себя обоих милиционеров, за что получил от них по пинку.
— Ая-яй, — посетовал Мышкин. — Похоже, до горячки малый допился. Вот она, водка, что с людями делает.
После этого происшествия у деда Мавродия и Генки-приватизатора пропал всякий аппетит, на остатки курицы они и глядеть не хотели. Мышкин в одиночку плотно пообедал. Объяснил товарищам по несчастью:
— Не жрал со вчерашнего дня. Все некогда было. Приватизатор под большим секретом сообщил, что узнал негодяя, который является не кем иным, как племянником Бенукидзе, оприходовавшего Уралмаш. И приходил он по Генкину душу, потому что Бенукидзе замахнулся на Лебяжье озеро, расположенное в окрестностях Федулинска, где, по некоторым косвенным данным, предполагаются запасы
— Обещаю в присутствии деда Мавродия, — сказал твердо. — Как только добьюсь результата, десять процентов ваши. Они у нас еще будут локти кусать. Что же получается, ему можно, а нам нельзя, да? Не по правде это.
Дед спросил:
— Как по-твоему, Харитон Данилович, много надо судье дать, ежели насчет кражи велосипеда? Поди, не меньше тысяч пяти?
— Меньше, — уверил Мышкин. — За штуку отпустит и еще рад будет до смерти.
— Где же ее взять, эту штуку, — опечалился старик. — Видно, придется по тюрьмам страдать.
Вздохнув, приватизатор пообещал:
— Ладно, не ной, дед. Как только придет ответ от президента, отстегну тебе тысчонку-две. Но с условием: больше — ни-ни.
— Самоката не возьму, — растроганный, поклялся дед. — Внучка хотел побаловать, не более того.
За таким разговором скоротали часок, а там заглянул сержант и позвал Мышкина на выход. В коридоре, оглянувшись по сторонам, пожал ему руку, прошептал:
— Тарасовна залог внесла. Поберегись, Харитон Данилович. Черные не отступят. На нас сердца не держи. Подневольные мы.
— Для подневольного у тебя будка шибко сытая, — улыбнулся Мышкин.
Егорку выписали, и он пошел прощаться с Анечкой. Только о ней теперь и думал.
Уже пять вечеров они провели вместе, облазили всю больницу в поисках укромных уголков — и целовались до одури. У Егорки рот распух, как волдырь, к губам больно прикоснуться, а у бедной Анечки глаза ввалились, и нельзя определить, какого они цвета. Всю позапрошлую ночь, в ее очередное дежурство, пролежали в ординаторской на диване, только иногда Анечка вскакивала и бежала на сигнальный вызов, и в те минуты, что ее не было, Егорка ощущал звенящую пустоту в сердце, словно оттуда выкачали воздух. Под утро они задремали, два часа проспали как убитые, и в это время столетний инвалид-диабетик из шестой палаты устроил жуткий переполох, прикинулся умирающим, выбрался в коридор и от злости расколотил настольную лампу на столе дежурной медсестры. Утром, естественно, нажаловался врачу, и Анечка получила выговор, хотя до этого ее постоянно приводили в пример как образцовую сестру, пекущуюся о больных, как о родственниках.
Анечка сказала Егорке, что еще неделю назад подобный случай, то есть выговор, полученный от начальника отделения, поверг бы ее в глубочайшее уныние, а теперь ей наплевать. В связи с этим она пришла к мысли, что они оба с Егоркой спятили.
Конечно, они не спятили, но надышались любовной дурью до общего отравления организма. С Егоркой такое произошло впервые, он был счастлив, измотан смутными подозрениями и немного печален. Было что-то нездоровое и горячечное в состоянии влюбленности, хотя бы потому, что ломались привычные представления о самом себе. Все, что прежде глубоко его занимало, померкло в сравнении с постоянной, тяжелой тягой к прелестному, изящному, робкому и трепетному женскому естеству. При этом — вот одна из странностей любви — он не взялся бы описать, как Анечка выглядит. Хороша ли собой, умна ли, добра или зла. Все это было абсолютно неважно, как для умирающего от голода, в сущности, не имеет значения, что он запихивает в желудок.