Протяжение точки
Шрифт:
Для консерваторов поколения Екатерины, воевавших за второй Рим, строящих русскую перспективу по оси «север — юг», акция по переводу Священного Писания, по сути своей западноевропейская, была угрозой, куда более важной, нежели все попутные литературные распри. Перевод означал перемену русской оптики, способа ориентации в Божьем пространстве. «Южане» решительно возражали; обострение читается по датам: всерьез о переводе Библии заговорили в 1809 году в связи с реформой Санкт-Петербургской духовной академии. Тогда во всей силе был Сперанский и соответственно новаторы. Заседания «Беседы», на тот момент частные, немедленно стали публичными, «академическими», сколько возможно, официальными — такова была уже не частная, но партийная реакция «южан» на готовящийся проект перевода. Вопрос о нем был центральным
Литературная склока была только отзвуком этой борьбы, происходившей при дворе, в правительстве, в Святейшем Синоде. Сражение шло с переменным успехом — так же как в Европе мир с Наполеоном сменялся войной и обратно. В 1812-м году, накануне неизбежной и полномасштабной войны с французами, западник Сперанский был отставлен; на его «стилеобразующий» пост государственного секретаря Александр назначил «южанина», адмирала Шишкова.
Перевод Библии на несколько лет был отложен.
Отечественная война с французами перевернула стрелку русского компаса; теперь мы были против Европы.
Неудивительно, что адмирал Шишков, не как литератор, но как стратег, выходит на первый план. Он пишет «Рассуждение о любви к Отечеству»; его и всей его «константинопольской» партии нелюбовь к варварам-французам делается стержнем государственной идеологии.
Начиная с Вильны, с июня 1812 года, Шишков все время возле императора Александра: пишет рескрипты и манифесты. Знаменитые слова Александра: Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем — принадлежат адмиралу. Не только слова, но суть производимого действия: на бой с французом поднимается другой Рим, вооруженный иной политической логикой, действующим иным оружием (дотла сожженной собственной землей), стреляющий по врагу как будто из другого времени.
Этого не понимает противник, который вовсе не собирается до последнего солдата воевать с Россией. Для Наполеона русская кампания — это масштабная дипломатическая операция, принуждение Александра к миру на противуанглийских условиях. Ему не нужны сожженные города, не нужна свобода для русских крестьян и перемена в России царя и правительства. Ему нужна континентальная блокада против англичан и дорога в Индию и для этого он готов в любую минуту договориться миром. Какое! против него встает новый Константинополь, полагающий его за дикаря из десятого века. Против него выступает православный генерал Багратион, генерал-губернатор Москвы Ростопчин, которого мы знаем в большей мере по толстовской карикатуре в романе «Война и мир» и не знаем как активного и влиятельного деятеля партии «южан», — и собственно Шишков, государственный секретарь, комиссар византийского воинства. С этими стратегами Наполеону не договориться.
VI
Можно вспомнить по этому поводу толстовскую оценку событий 1812 года, подробно изложенную в романе «Война и мир»; она весьма своеобразна (при том, что для нашей памяти она формообразующе важна); мы к ней еще вернемся. В позиции Толстого в принципе необходимо разобраться: мы смотрим на эту войну большей частью его глазами, следуем его логике. Здесь интересен взгляд Толстого на войну «в пространстве», его выбор между той или иной «перпендикулярной» русской партией, а также его отношение к персоналиям, эти партии представляющим, в частности к Александру Шишкову.
Сразу следует различить, что мы видим у Толстого и что на самом деле прячется за его литературным фильтром, в равной мере действенным и субъективным.
К слову сказать, географическими направлениями и стратегиями Толстой интересуется мало, его «оптическое» устройство сфокусировано исключительно на Москве. Для такого подхода нет южных или западных направлений, есть только значения «снаружи» и «внутри», вне России, вне Москвы и внутри России, внутри Москвы. Так же Толстой относится и к партиям: для него есть только промосковская и противумосковская партии, в которые он, согласно своему авторскому предпочтению, записывает своих героев и с ними реальных исторических деятелей. Это оборачивается путаницей и поминутными противоречиями (мало
«Я» — и Бог (явленный в слове). Здесь нет и не может быть реальной географии. Рим и Константинополь отменены Толстым в «Войне и мире» как лишние, внешние данности.
Это, между прочим, результат интересующей нас эволюции языка — ко времени Льва Толстого в России победила не партия «западников» или «южан», но партия слова. Та тенденция «омосковления», литературной фокусировки русского сознания, которая сказалась уже на западнике Карамзине, в следующем поколении сделала из западника Пушкина стихийного московита, через поколение подарила России абсолютного бумажного монарха, московского «царя» Толстого. Мы, его читатели, во многом во власти его солиптической оптики: для нас «зрелище» 1812 года — это в первую очередьнарисованная словами панорама Льва Толстого (с несущественными поправками, слабыми, никому не слышными возражениями историков). В результате вслед за Толстым мы не различаем в той войне сторон света, а стало быть, и внятного политического пространства события 1812 года, оставаясь вполне удовлетворенными наблюдением одного его экзистенциального московского «пульса». В этом смысле толстовский фильтр успешно закрывает от нас реальное пространство 1812 года.
Другое дело физиономии главных участников события. Пусть мы различаем их в толстовской, подчеркнуто личностной трактовке, зато в этом окрашенном эмоциями «пространстве» они становятся видны вдвое более отчетливо.
И тут возникает сложность: Толстой почти ничего не пишет о Шишкове.
Много, пристрастно, подробно он пишет о Багратионе и Ростопчине, причем в полярном ключе: один всем хорош, другой всем плох. Между тем это были единомышленники, вожди «православной» партии войны, византийские комиссары (как и первый из них, Шишков).
Откуда этот разброс, и почему Толстой «забыл» о Шишкове? Реальная роль Шишкова в событиях 1812 года не менее важна, нежели Ростопчина и Багратиона. К тому же она важна именно в том контексте, который прослеживает в этих событиях сам Толстой — в контексте войны миров, прямо отраженном в названии его романа. Толстой со всем убеждением описывает тотальное противостояние, несовпадение времен, в которых жили Россия и Европа. Он в этом плане прямой шишковист, отчего у него нет Шишкова?
Во-первых, как уже было сказано, Толстому неинтересны ни соперничающие в начале XIX века русские партии, ни «перпендикулярное» их расхождение, стало быть, ему неинтересна «географическая» суть программы Шишкова. Меридиональное, церковно-славянское, архаическое направление «южанина» Шишкова, его сосредоточенность на идее духовного родства со вторым Римом Толстому безразличны. Второго Рима как характерного ментального помещения он — писательски, через слово — не ощущает [22] . Поэтому он не различает Шишкова; он к нему ни дружелюбен, ни враждебен.
22
22 Сцены из первых набросков «Войны и мира», где есть описания тогдашней турецкой территории (не Турции — Румынии; ближе к Царьграду автор не приближался), были Толстым забракованы. И заслуженно: в них нет ни внешнего вида, ни духа этих мест. Толстой ощущал всей душой только третий Рим, только Москву. Первый Рим, Европу, он видел хорошо, но не принимал душой, второй Рим не видел, не ощущал, не принимал.
К тому же, и это во-вторых, Шишков — петербуржец. Это важный акцент; стратегия Шишкова построена на определенном «равенстве», метаисторическом родстве Петербурга и Константинополя. Таковы полюса на его русском «глобусе». Он не забывает о Москве, но понимает ее положение как пассивное и страдательное и неизменно сосредоточен на Царьграде. Это еще одна причина невнимания Толстого к Шишкову.
Тут, кстати, Толстой прав: адмирал Шишков ошибался в оценке роли Москвы, ее растущего значения в духовном пространстве России.