Протяжение точки
Шрифт:
Диалог уже начался — между учителем и учеником, Карамзиным и Пушкиным, Пименом и Отрепьевым. Но это прежний, «плоский», односторонний (на одной стороне листа), однообразный диалог. Говорили герои поэмы; нужна полноценная, приготовленная к сцене драма. Сцена, ее особое пространство даст тексту необходимый отзвук, подкладку, обнаружит скрытые смыслы слов.
Так январский эскиз «сретенским» образом оборачивается в феврале драмой.
Сретение — праздник диалога: герои на сцене перебрасываются репликами,
Новое соображение: драме дулжно идти в настоящем театре, где имеют всю силу воздействия на зрителя столкновение реплик и между ними эта трещина настоящего мгновения. Слова этой пьесы не должны принадлежать одной бумаге. Это новые, «объемные», режущие и ранящие слова.
Пока их нет; для их производства нужна алхимия, Александру еще не ведомая. Нужны все его знания, все чувства, сообщающие ему то, что сверх его прежнего знания, чтобы произвести на свет эти слова и эту новую пьесу.
Опыты в драматургии заняли в феврале все внимание Александра: сцена в своем искусственном, замкнуто-разверстом мире дает уроки конфликтного умножения пространства. Трещины диалога, разномыслие героев: воздух в михайловской «келье» так и рябит.
Пушкин по пунктам разбирает Грибоедова, пробует на зуб каждого его героя. Сначала ругает автора, затем отпускает ему все грехи — художника должно судить по его же собственным законам.
Вот что Пушкин пишет о Чацком: он вовсе не умен, он где-то наслушался умного человека (это он о себе, а не о Чацком, он, Александр наслушался Пимена — Карамзина).
IX
Солнце, что с каждым днем незаметно его ободряло, показывая пример диалога в природе (зима против весны), в должный момент прервало эти книжные представления. Театр, ежедневно отворяемый в книге, ближе к весне был закрыт.
Наверное, причиной стало солнце — его прибыло уже довольно. Каждый год на рубеже февраля и марта непременно случается день, когда свет прибывает заметно — мгновенно, внезапно. Против закона природы, но согласно закону восприятия: «тяжести» света уже достаточно, чтобы весна потянула свою чашу весов вниз.
После этого солнечное представление становится куда заметнее, ярче потустраничного грибоедовского. Водопады сосулек, играющие огнем, как органные трубы, деревья, сбрасывающие морозные кисеи, видимые ясно, до последней черточки на коре: внешний, явный мир подступает все ближе и все дальше прячутся в книгу бумажные герои, которыми он любовался накануне.
В книгу заглянуло солнце: Пушкин разбирает прежние свои стихи, над каждым стесняясь душой, не узнавая в них себя нынешнего. Казалось бы, какая разница? Два-три месяца. Но — глаза теперь, как в «Гамлете», повернуты зрачками в душу.
Слова не находятся потому, что он сам себе теперь не равен.
Кто — он? Кто он теперь? Зачем — он?
Зачем ему дана эта жизнь, зачем натягивается все звонче ее нить над
Тут уже сам собой вспоминается календарь, хотя к весне уже не нужно его напоминаний: Александр вошел в его пространство, где не одно за другим, не одно по причине другого, но вся композиция имеет силу, причинно-следственные связи развернуты объемною фигурой. Христианин помнит о Боге и долге не потому, что сегодня начался Великий пост — он начинается всякий день в пространстве времени, в помещении души.
Возможно, для возвращающегося к вере Пушкина еще имеют значение этапы духовной метаморфозы — поэтому именно к весне ему начинают являться классические вопросы Великого поста: «Кто я? Зачем я? В чем моя вина?» До Пасхи эти мучения поэту обеспечены.
О воскресных днях Великого поста
Праздники Великого поста, оттого, что они связаны с переходящим праздником Пасхи, выстраиваются отдельно от календаря — птичьей стаей вокруг «вожака». От этого сии летучие дни общей суммой удаляются куда-то вверх от сознания начинающего верующего (нелепое определение, тем более, что Пушкин не начинающий, а скорее воспоминающий верующий).
Допустим, Торжество православия (первое воскресенье поста) — что это такое, примерно понятно, название говорит само за себя. Но уже второе воскресенье поста, когда вспоминают греческого мудреца Григория Паламу, становится праздником «герметическим», понятным только посвященным. Он учил о том, что есть больший свет, который прежде солнечного, что солнце явилось после этого большего света, после того как ему была дана «земная» форма — шара, сферы. Крестопоклонная — это понятно, пост достиг середины, крест отмечает середину, а дальше? Иоанн Лествичник, Мария Египетская: эти далеко, за какой-то внутренней преградой во времени.
Потом Вербное — это опять понятно, «видимо», в этом есть что узнать, сличить с просыпающейся природой.
Мучает и ранит непонятное, невидимое: взять этот свет, который больше земного, непомещающийся в голове.
Все в эти дни расходится, обнажая дно души у «верующего афеиста» Пушкина.
На этом фоне обостряется вопрос о герое (литературном). Прежний, романтический, ни во что не верующий беглец отменен. Байрон позабыт — не позабыт, но отвергнут как кумир, образец для «узнавания» себя.
Две половинки Пушкина распались. И словно разошлись кулисы — явились другие лица. Приблизились, обрели плоть — ранее не замечаемый, неведомый, неназванный народ. Что он теперь такое, этот народ? народ ходит в церковь, поминает (ближе к Пасхе) Марию Египетскую, вряд ли понимая до конца, кто была эта египетская Мария. Спроси иного — не та ли это Мария, что бежала с Иосифом в Египет? И не ответит; промолчит, опустит глаза.
Вот они, народ: окружили, обвели беззвучным нулем его бумажную плаху; ими ли ему править, над ними ли играть в царя?