Проводник в бездну
Шрифт:
Как ушёл он, так и не виделись уже. Только жила его письмами. Весёлые, остроумные, они бодрили. И оба сына писали часто, радовали одинокую мать. Сначала Пётр намекал — увидимся скоро, потом намёки исчезли, смешинок меньше стало в тех письмах. Как-то даже написал: «Привыкай без нас, мужчин, в доме, потому что всякое может случиться».
А когда началась война, получила от Петра Сидоровича два письма. Да ещё несколько писем от сыновей — оба были на фронте. А потом от всех троих ни весточки…
Жила она в хате одна. Ждала
Однажды поздним вечером услышала Екатерина Павловна тихий стук, кинулась к окну, а оно заплакано осенней непогодой, не поймёшь, кто стоит за ним. Выбежала в сени.
— Кто?
Может, за дверьми молчали какую-то секунду, но ей показалось — вечность. Потом послышалось:
— Это ты, Катя?
— Пётр? Боже мой!
Загремел засов, Екатерина Павловна припала к мужу:
— Родной мой… Пётр?!
— Я, Катя, моя любимая! Я! Приглашай в хату! Чего ж ты…
Знакомо скрипнули двери, как всегда, скрипнули, Екатерина Павловна пошарила по передку печи, ища зажигалку, которую принёс на днях Гриша. Мальчишка в лесу нашёл, из патрона сделана.
— Не надо света, — попросил Пётр. — Ты одна?
— Одна…
Он осторожно приоткрыл двери, впустил в хату незнакомца.
— Не пугайся, это товарищ мой. — Помолчал. — Вот мы, Ашот, и дома. А поскольку мы действительно дома, то ты вот что, Катя, дай нам горячего чего-нибудь… Не помним, когда и ели горячее…
Екатерина Павловна кинулась к печи, на ощупь вынула горшки и чугунки. По хате поплыл вкусный запах борща.
— Борща, полцарства за миску борща! — грустно пошутил Пётр Сидорович.
Его спутник глухо и хрипло засмеялся.
Пока хозяйка возилась с мисками, Пётр Сидорович успел раздеться.
— Нет, Катерина! Не будем садиться за стол в таких вонючих лохмотьях. Дай нам чистое бельё!
— Хорошо…
Скрипнула крышка сундука, и на гостей повеяло домашним, таким дорогим и любимым — свежим бельём, вальком катанным. Пришедшие с наслаждением переоделись.
— А теперь дай нам, Катя, верхнюю одежду. Мне и Ашоту.
В полутьме примерили, влезли в брюки, пиджаки.
— Теперь мы с тобой, Ашот, просто селяне. Я — полещук, а ты сойдёшь за цыгана.
Ашот тихонько засмеялся. Пётр Сидорович не выдержал:
— Нет, так нельзя, чёрт возьми! Завесь окна, Катя, и засвети! Дай хоть посмотреть на тебя! — Он помолчал, потом произнёс слова, которых мог бы и но говорить сейчас: — Может, и последний раз?
А она ответила:
— Зачем терзаешь мне сердце, Пётр? И так не сердце, а сплошная рана… О сыновьях ничего но слышал?
— До окружения переписывались. Я вон там, на передок печи, положил письма. Почитаешь. А сейчас мы с Ашотом по лесам да болотам бродим — какие там вести… Еле доплелись до родной хаты. А многие окруженцы и не доплелись.
— Слово-то какое страшное — окруженцы. Откуда оно взялось? И не слышала никогда.
— Война родила, Катя… Много чего война натворила. Слова родит, а их творцов убивает.
— Ты, как всегда, философствуешь.
— Жизнь — самый мудрый философ, Катя.
Хозяйка быстренько завесила окна, засветила каганец. Глянула на своего Петра и охнула — до того он стал непохожим на себя. Бороду отпустил… Только глаза, орлиные глаза, узнала бы она среди тысячи глаз.
Пётр Сидорович подошёл к ясене, обнял:
— Голубка ты моя поседевшая…
Екатерина Павловна провела ладонью по его вискам:
— И ты побелел…
— Припудрило нас, Катя, припудрило!
Взгляд его скользнул по товарищу, и Пётр Сидорович развёл руками:
— Вот тебе и на. Я тебе и не представил… Это мой друг Ашот. Роднее брата. Ашот Тёр-Акопов.
Маленький, чернявый, горбоносый Ашот поклонился хозяйке, и этот поклон показался ей и смешным и трогательным.
— Вот такая моя Катя. Ещё с самой переподготовки Ашот говорит мне о своей Сильве, а я о своей Кате. Кажется, если бы встретил на улице Сильву, узнал бы среди миллиона армянок. И он тебя, наверное, узнал бы тоже. Правда, Ашот?
Товарищ закивал головой: конечно, узнал бы твою Катю.
Пётр помолчал, глядя на маленькую фигуру товарища.
— Из самой Оржицы вдвоём пробираемся… Ашот тоже учитель и комиссар. За стол, Ашот! Я ему уже два месяца обещаю угостить твоим, Катя, борщом.
Хозяйка стояла у стола и приглашала есть, хотя они и так уплетали за обе щеки.
— Э-э, Ашот, ради такого борща стоило спать в сене, грызть сырую свёклу… Скажи?
Ашот кивал головой — согласен, мол, согласен, но не отрывай меня от дела важного…
Екатерина Павловна грустно слушала ту, как ей казалось, незаслуженную похвалу — какой уж там борщ, постный, вчерашний. Это с голодухи показался он Петру вкусным. Или хочет приятное сделать своей Кате, которая когда-то умела варить борщи. Действительно, за уши не оттащишь, бывало, от такого борща.
Пётр любил после работы помыть руки, надеть белую вышитую сорочку, сесть за стол и спросить:
— А чего тут наша мама наварила-напекла? А запахи, а ароматы? Нет, такого мы, хлопцы, ещё никогда не ели!
Хозяйка, хлопотавшая возле мисок-тарелок, даже цвела от такого внимания.
— Фу! — тяжело переводил дух хозяин после обеда. — Сегодня мы, хлопцы, ели как молотобойцы.
«Мы» в понимании «я»… Какие с детей молотобойцы? И ели крепенько не потому, что проголодались. Отец приохочивал. Да и матери угодить хотели. Потому что в доме был культ матери. Мать — самая красивая, мать — самая умная, мать всегда делает правильно, слово матери — закон.
Всё это такое близкое и далёкое уже, окутанное не так годами, как отмежеванное тяжёлым временем, пришедшим на нашу землю.