Проза. Поэзия. Поэтика. Избранные работы
Шрифт:
В свете того, что мы сказали о нонконформизме добычинского подростка, может показаться нелогичной его склонность отражать действительность не непосредственно, не от своего имени, а через комментарии и оценки третьих лиц. Возможно, именно в этом увиделась Ерофееву солидарность с обывательским мировоззрением и «расшаркивание перед взрослыми». И в самом деле, о многих немаловажных событиях – таких, например, как Русско-японская война, революция, социальные трения, превратности частной жизни, – мы узнаем лишь из того, что сказали по этому поводу «маман», мадам Карманова, гости, газеты и другие авторитетные носители vox populi. Рассказчик весьма охотно «рапортует» (по выражению Ерофеева) об их обычно более чем банальных интерпретациях, не спешит высказать собственное мнение и, во всяком случае, всегда готов – хотя бы внешне – подчинить последнее вердикту взрослых:
«Миру
Иногда для отклика на живой факт юный рассказчик специальным усилием извлекает из памяти те или иные чужие слова: «…нас стали расспрашивать <о беспорядках в городе>. Мы припомнили тут кое-что из своих разговоров с Кармановой. – Простонародье бунтует, – сказали мы. – Мер принимается мало» (62). Порой кажется, что подросток готов полностью передать взрослым прерогативу толкования, определения и называния любых элементов действительности, даже явлений природы: «Птица щелкнула вдруг и присвистнула. – Тише, – сказала маман. Она поднесла к губам палец и с блаженным лицом посмотрела на нас. – Соловей, – прошептала она» (62). Мы видим здесь, как ребенка обучают комплексному стереотипу реагирования на определенное явление, включая слово, жест, громкость голоса, выражение лица. На поверхности он кажется вполне восприимчивым учеником. Суждения взрослых, безусловно, перекрывают ростки его собственного мироотношения, они – главная и твердая инстанция, внутренние же реакции самого ребенка эфемерны, «неофициальны», не имеют определенных очертаний и стушевываются перед авторитетом взрослых.
Не следует, однако, вслед за Ерофеевым торопиться с выводами. Почти обязательное привлечение чужого слова для отражения фактов действительности – прием столь же неоднозначный, как и массовое закавычивание, и, как и оно, негативный par excellence. Да, критическое мышление у добычинского подростка неразвито, не имеет необходимых категорий для осмысления мира и в изобилии пользуется «протезами», заимствуемыми из рассуждений взрослых. Существенно, однако, что эти клише чужого мышления ни в какой момент не сливаются с собственным голосом героя, он вводит их в качестве четко отграниченных цитат со ссылкой, фактически оставляя за собой право в разной степени отдаляться и отмежевываться как от самих этих слов, так и от соответствующих предметов. Следует напомнить, что
(а) в буквальном цитировании всегда скрыт элемент обессмысливания;
(б) ссылки на чужие афоризмы, ярлыки и дефиниции (из каковых состоят речи «маман» и К°) легко использовать как средство «устранения путем объяснения, определения» (англ. explaining away, defining away) всего того, о чем скучно думать и говорить самому; и
(в) размен факта действительности на банальные реакции и плоские комментарии обывателей есть уже в определенной мере тривиализация самого этого факта.
Эти возможности в различной степени и реализуются каждый раз, когда добычинский рассказчик передает слово взрослым. Охотно предоставляя им судить о «серьезных» вопросах, сам он погружен в бесконечно малые, но единственно дорогие ему предметы и процессы своего внутреннего мира. Обильная цитация чужих отзывов, таким образом, подхватывает функцию кавычек и добавляет к выражаемому ими смыслу новые оттенки.
Представлен у Добычина и такой испытанный способ выхолащивания смысла, как низведение его до набора малопонятных, хотя и звучных слов. Ср., например, отражение им событий 1904–1905 годов: «Мне очень понравились <…> слова “гаолян” и “фанза”» (60); «Мы стали употреблять слова “митинг”, “черносотенец”, “апельсин”, “шпик”» (65) и т. д.
Следующая симптоматичная черта стиля добычинского
«Попев, как в церкви, отец Федор обошел все комнаты» (29); «Тут мы поговорили о счастливых встречах» (29); «Торжественные, мы поели» (33); «Мы поговорили» (39); «<Горшкова>, быстро набросясь, схватила меня и потискала» (57); «Мы подивились славянам, которые брали в рот для дыхания тростинку…» (60); « – Они <мужики> как скоты, – сказал Олов, и мы поболтали о них» (61); «Там я посмотрел на леса электрической станции и побродил» (71); «Довольные, мы посмеялись» (71); «Я с ним поболтал» (90); «Я сказал, что не буду носить их <шерстяные чулки>. Маман порыдала» (108).
Приставка по– выражает в русском языке «некоторое количество», «квант» действия, т. е. передает ту же идею выделения и ограничения, что и кавычки или иные сигналы цитатности. В формах на по– выражается дозировка действия, каковое изымается из потока жизни и предстает как локализованное и неспособное иметь серьезных последствий. Элемент остановки и нераспространения за некую конечную точку снижает драматизм описываемого поведения, подчеркивает в нем то ли своеобразный ритуал (ритуал, как известно, также разыгрывает драматическое событие условно, в точно очерченных временных и бытовых рамках), то ли просто пустячность, легковесность. Добычинское «Маман порыдала», – в сущности, иронический отголосок лермонтовского «Пускай она поплачет, / Ей ничего не значит», где совершенный вид с по-, в сочетании с будущим временем, означает безбольность запрограммированной, четко отмеренной реакции на печальное известие. Ср., напротив, «И плакали, плакали мы…» («Мы встретились вновь после долгой разлуки…» А. А. Фета), где несовершенный вид вкупе с повтором передает неконтролируемый разлив спонтанно нахлынувшей эмоции.
Когда подобным образом описываются духовно-интеллектуальные проявления («я с ними поболтал», «мы поговорили об этом», «мы посмеялись», «маман порыдала»), то тривиализация, естественно, оказывается более явной, чем в других случаях (вроде «мы поработали», «мы погуляли» и проч.). Ведь данные глаголы предполагают внутренний, содержательный аспект, который в «упакованном» виде становится нерелевантным («поговорили» снимает вопрос о том, что именно было говорено, и т. п.).
Как показывают формы 1-го лица («мы поговорили», «мы посмеялись», «я побродил» и т. п.), эта снижающая трактовка действий и эмоций в полной мере распространяется героем и на самого себя. Напомним, что стремление его к «расподоблению» с миром взрослых бессознательно. Сам он, очевидно, себя из массы никак не выделяет и внешне ведет себя «как все».
Среди других признаков настроенности добычинского героя на совершенно иную, нежели у взрослых, «длину волны» отметим несуразную интерпретацию и сдвиг акцентов при передаче фактов (прием вообще типичный для рассказов о детях, а также для Зощенко, которого Добычин ценил 136 ). Например, реакцией рассказчика на разгром немецкой школы оказываются грустные мысли о том, что ему «на ум никогда ничего не взбредет» (65). К этому же ряду относится неадекватное понимание книг: Достоевский «нравится тем, что в нем много смешного» (72) 137 , Чичиков вызывает любовь (73). Вполне в духе детского и «неофициального» сознания, в предметах замечаются случайные и маргинальные признаки вместо главных: «Он мне показал эту книгу <Мопассана>. Она называлась “Юн ви”. Переплет ее был обернут газетой, в которой напечатано было, что вот наконец-то и в Турции нет уже абсолютизма, и можно сказать, что теперь все державы Европы – конституционные» (97; курсив наш. – Ю. Щ.).
136
О типичном для зощенковского героя-рассказчика сдвиге акцента с собственного одиозного, «некультурного» поведения, о превратном понимании им всей ситуации см. Щеглов 1986 а: 69–72.
137
Этот нетрадиционный взгляд на Достоевского как комического писателя начал утверждаться в критике лишь в последнее время – см., например, работу: Конради 1988.