Проза. Статьи. Письма
Шрифт:
— Слушай, темный ты человек, — говорил старик прокурору, — можешь ты понять, что мне, кулаку, дорога Советская власть? Просто самая милая для меня власть. Не можешь? Ну, так вникай. Разберем по порядку. Лишила меня Советская власть в те годы всего движимого-недвижимого? Не отрицай, лишила. Два года в ссылке я находился? Два года, как один день. А иной кто, может, и три года и пять лет. Все верно. И все-таки я скажу тебе, темный ты человек, слушай…
Старик сел на лавку рядом с гостем, с какой-то горькой доверчивостью положил ему руку на плечо.
— Слушай. Она была своя, русская, строгая власть. Она надо мной была поставлена народом, а не германом. Она меня
Старик оживлялся все больше и больше, точно вел с кем-то яростный спор, хотя гость его только слушал и исподтишка приглядывался к нему.
— Да, он не великий начальник, простой, можно сказать, человек, кузнец колхозный. Но он себе пуговицы не купил за эти годы, на нем все премиальное. Он мастер своему делу, его любили, как бога. Что ни возьми — премия.
Он перевел дух и тихим, нарочито ехидным топом, будто спросил у кого-то:
— А четвертый сынок?
И ответил сам себе другим, уверенным и достойным тоном:
— Четвертый тоже в порядке. Слыхал Стаханова? Ага! Так он с ним на одной парте сидит, в академии учится. Из шахты — и прямо туда. И вот здесь, — старик обозначил пальцем на левой стороне груди у гостя кружок, — имеет штучку, которая не каждому дается.
Хозяин смолк с видом, что уже больше нечего добавить, и прошел к порогу напиться воды. Напился и продолжал, словно отвечая на возможный вопрос:
— Где они теперь? Трое на фронте, а старший на прежней должности. Как и что, не знаю, но знаю, что все находятся в рядах, Родину защищают. Вот и подведем итог: чего я был лишен и что я получил от Советской власти. Выходит, что и для меня она выгодная власть. А герман мне пишет памятку: «Собственность». И первое дело — он не знает, что прежнего внушения слово это для меня не имеет. А другое дело, — что он, герман, пишет мне: «Собственность», а сам мне вот этот пол до единой доски перевернул, искал, где сало спрятано. А ведь сало — это ж собственность, как ты думаешь? Вот что говорю, то и есть. Я не староста и не полицейский, справки у тебя не прошу, что накормил тебя. Теперь они все о завтрашнем помышляют: чем перед Советской властью оправдаться? А я не дрожу перед ней. Да и ты не в ту сторону идешь, чтоб мне тебя задабривать…
Прокурор наконец дал старику понять, что он не тот, кем прикинулся, и в упор ему предложил:
— Проведешь до линии фронта?
Старик хлопнул себя ладонями по коленям и залился смехом, раскачиваясь на лавке. Откашливаясь и заслоняясь левой рукой, он смотрел на гостя с восхищением и ласковостью и снова
— А ты думаешь, я так тебе совсем и поверил, что ты тюха-матюха? Нет, брат, извини. У меня на вас, таких, глаз наметан… Я, брат, не забывай, кулак… А провожать мне вас на тот берег не впервой. У меня перевалочный пункт для вашего брата. Кулак! Вне подозрений.
Старик предложил гостю отдохнуть у него денек и за этот день починил ему сапоги, дал пару белья, снарядил честь честью в дорогу и затем благополучно провел к линии фронта.
В ОБЖИТОМ ЛЕСУ
В еловом сыроватом лесу, где, не обломав сучка, расположилась «усадьба» большого хозяйства, как в некоем притемненном и странном лесном мире, идет жизнь по заведенному распорядку.
Стучат пишущие машинки, урчат телефонные аппараты в замаскированных хвоей маленьких хатках-времянках, в землянках, палатках и штабных автобусах. По жердевым узким кладкам-дорожкам, соединяющим управления и отделы, бегают военные девушки, проходят командиры и комиссары, почему-то больше всего старшие батальонные, и младший по званию соступает с жердочек, когда встречается старший.
Как будто строго условившись играть в эту жизнь в лесу, играют с совершенной деловитостью. Так условились, чтоб их было не видно с неба и с дороги, проходящей за опушкой леса. Поэтому ходить опушкой, где к самому олешнику подступает уже белый и никого здесь не интересующий овес, нельзя, а можно по узенькой сырой тропочке, настеленной ольховым хворостом. И, как во всякой игре, нет-нет да и нарушат какое-нибудь наскучившее правило: овес вдоль опушки вытоптан, ходить по нему суше и приятнее, чем по хворосту, втоптанному в грязь.
Завтракаем в столовой военного совета. За лесом начинают грохотать разрывы немецких снарядов.
— Что это за огонь? — приподняв тяжелую бровь, обращается хозяин к начальнику артиллерии.
Лысый, розовенький, полный и очень симпатичный полковник по-домашнему поднимается из-за стола, наскоро и, однако, внимательно коснувшись нежных вишневых губ кончиком салфетки.
— Это его корпусная бьет на левом. Разрешите подавить?
— Дави, — чуть заметно усмехается и вздыхает хозяин.
Полковник быстрыми и решительными шажками направляется к телефону, задорно покачивая круглым, туго обтянутым задком.
И, переговорив с каким-то четырнадцатым, не то сорок четвертым, возвращается, горделиво и вместе с тем скромно одергивая китель и отряхивая ручки.
— Сейчас будет подавлено.
Однако немецкий обстрел продолжался еще около часа своим порядком.
— Видите ли, — пояснил потом полковник нам, пишущим о войне людям, — практика современного неприцельного огня показывает, что подавить действующую, с хорошо укрытых позиций батарею — дело трудное. Во-первых, данные для ведения контрбатарейной стрельбы должны быть подготовлены идеально. Во-вторых, расход снарядов… Вы знаете, как у нас с подвозом боеприпасов поэтам дорогам? А он отступает к своим базам, складам…
Интересно, что все это полковник, недавний преподаватель в академии, знал прекрасно и час назад, когда с с непринужденной решимостью выходил из-за стола «давить» огонь противника.
Вечером этого дня мы были на наблюдательном пункте полка, в таком же лесу, на выходе в поле, за которым деревня, где еще немцы. Блиндаж немецкий, со входом с западной стороны. Горит все вокруг. Зарево краем неба загибается вокруг и почти смыкается на востоке.
— Жжет, сукин сын. Значит, отходит. Дать бы вслед жару, да с боеприпасами зарез, на вьючных лошадях подвозим.