Проза. Статьи. Письма
Шрифт:
* * *
Бой шел на огородах уже сожженной деревни… Жители в ямах. Обстрел. С десяток наших бойцов отбивали контратаки, уже многие ранены, положение почти безнадежное. Бабы и дети в голос ревут, прощаясь с жизнью. И молоденький лейтенант, весь в поту, в саже и в крови, без пилотки, то и дело повторял с предупредительностью человека, который отвечает за наведение порядка:
— Минуточку, мамаша, сейчас освободим, одну минуточку, сейчас будет полный порядок. Минуточку…
* * *
Печка с железной трубой,
Как закурить новую папироску, кидаешься вновь ее растоплять, и опять она воркует. И порой такое сладкое ощущение обретенного ненадолго рабочего уюта, что боязно слишком любоваться этим: вдруг все и пропадет…
Двенадцатый час ночи, поет печка. За наружной стеной этого одинокого среди холодных развалин дома с утра не утихает дикая, древняя, допетровская русская вьюга. За внутренней стеной спят старики, мыча, стеная и что-то жалостно бормоча от своих деревенских, беженских, трудных, как сама жизнь, снов.
«СУПЧИКУ ХОЧЕТСЯ»
Поездка под Витебск, — черный снег на переднем крае, перебитый, перемешанный с глубоко промерзшей землей.
Один наш танк, застрявший на ничейной земле вблизи немецких окопов, стоял там уже суток пятнадцать. Стоял и теперь, когда мы жили в штабе бригады. Расстрелять танк в упор, подойти к нему мешала самоходкам противника наша артиллерия.
Пехоту экипаж отражал своим огнем. По ночам ребята наладились поодиночке приползать за боеприпасами и провизией домой, в бригаду. Я не видел ни одного, но рассказывают, что они стали совсем черные, как негры, только зубы сверкают. Они стряпали и варили в машине, жгли автол, открывая замок орудия и выпуская дым через ствол…
— Как вы еще можете там о вареве думать? — спросили одного из них.
— Знаете, — говорит, — сухомятка все-таки не еда. Супчику хочется…
Мы все еще объясняем скудость и сухость наших писаний исключительностью военной обстановки. А надо полагать, что при этой именно исключительности нельзя жить сухомяткой.
* * *
Собрать бы записанные и не записанные, подслушанные и слышанные на войне анекдоты, диалоги, рассказы и легенды. Это, может быть, получилось бы самое то, что покамест можно.
Кое-что из этого ряда устной поэзии на войне и о войне.
Анекдот.
Выпивший, командир артдивизиона направляется весенней ночью на одну из своих батарей в сопровождении кого-то из офицеров штаба. На батарее тишина, и в кустах над пушками поет соловей. Он поет здесь уже не первую ночь — так уж ему полюбилась эта батарея, — и батарея уже знаменита в дивизионе своим замечательным соловьем.
— Как? — послушав соловьиное пение, говорит командир дивизиона. — На батарее поет, а у меня не поет? Кучеренко, перебазировать птицу на мой КП! Пусть поет где полагается.
— Есть, товарищ капитан. Будет сделано.
Следуют комические подробности попыток перебазировать соловья на КП начальства. Его гоняют, пугают, отманивают с батареи, в конце концов он передислоцируется в неизвестном направлении. Батарея лишается певца, но так и не удалось организовать обслуживание КП дивизиона соловьиным пеньем…
Современная притча либо сказка.
Один из читателей «Теркина» пишет мне:
«Я слышал на фронте рассказ о Васе Теркине, которого не читал в Вашей поэме. Может быть, он Вас интересует. На одном участке Вася взял в плен немецкого офицера. Им предстояло
С приветом
К. Зарин.
г. Вышний Волочек, Московское шоссе, д. 5».
* * *
Полумеханическая работа переписывания главы о возвращении героя в родные места привела, как почти всегда случалось, к параллельной работе мысли над чем-то другим. Родилась затея, которая, если только не «перегреть» ее в себе, делает выгодным сегодняшнее трудное мое положение, отрыв от настоящей работы и т. п. «Поездка в Загорье» — повесть не повесть, дневник не дневник, а нечто такое, в чем явятся три-четыре слоя разнообразных впечатлений — от детства до вступления на родные пепелища с войсками в 1943 году и до нынешней весны, когда я, может быть, совершу эту поездку на нисколько дней. Речь будет идти как бы о последнем, но вместе и прошлогоднем посещении, и о приезде в 1940 году, и о приезде первом, в 1930 или 1939 году, и о житье тамошнем в детстве и ранней юности. Предчувствуется большая емкость такого рода прозы. Чего-чего не вспомнить, не скрестить и не увязать при таком плане! Дело только в том, чтоб, говоря как будто про себя, говорить очень не «про себя», а про самое главное. Худо, когда наоборот.
ЗА СМОЛЕНСКОМ
Четвертый день здесь, в комнатке из грязных досок, под крышей-потолком стандартного немецкого дома-барака. Погода все это время холодная, ветреная, унылая, как только может быть уныла весенняя непогодь. Может быть, влияние погоды на душу незаметнее и сильнее, чем обычно нам кажется, и все сильнее с возрастом. Сегодня потеплело, и впервые за эти дни стало «отлегать» от души тяжелое…
Теперь эта местность — тылы армий и фронта — выглядит еще унылее, разореннее и печальнее, чем она выглядела зимой. Деревня без населения. Стояли войска, потом ушли, долго оставался регулировщик на перекрестке, потом и он ушел. Остались дворы, невскопанные огороды, — людей, которые жили здесь прежде и которые впредь будут жить здесь, еще нет.
* * *
Снайперы. Русаков, мальчишка из-под Москвы, успевший за войну побывать под немцами, подрасти до призывного возраста, призваться, обучиться и уже наслужиться — два ордена и медаль.
Шаркеев, казах, 1923 года рождения, тоже в орденах, убил сто немцев. Русаков — сто одного. По этому поводу их фотографировали и «записывали», что уже, по-видимому, им не впервой. Говорят, явно заимствуя обороты и выражения из очерков, написанных о них раньше! «Нелегко убить человека, который наделен органами чувств, психикой, сознанием, как и всякий живой человек. Мы не убийцы. Но стоит вспомнить, что этот человек — немец, разоривший твою землю…» Или: «Что нужно для того, чтобы стать отличным снайпером? Во-первых, горячая ненависть к врагу…» и т. д. Цифры 100 и 101, конечно, не абсолютно точны. Но от этого значительность боевой работы этих ребят не снижается. Допустим, что 50 и 51 или 34 и 48. Все равно. Надо помнить, где и как!