Прозрачные крылья стрекозы
Шрифт:
Его мытарства могли бы длиться вечно, потому как желанные фемины в общественном транспорте или, например, в очереди в кассу гастронома не попадались, а в трудовом коллективе его окружали либо хабалистые девицы из обслуживающего персонала, либо измученные проблемами толстого кишечника отдыхающие, ведь по окончании института культуры он бессменно трудился на посту массовика в подмосковном санатории проктологического профиля.
Неудивительно, что на выручку ему пришел случай, в виде неожиданно встреченного бывшего однокашника, который шамкал нечто неопределенное о собственных киносценариях и неограниченных связях в богемных кругах. После чего, как водится, последовало предложение выпить; глаза его неустанно бегали, борода торчала клочьями, а нос был красен. Зигфрид, как человек воспитанный,
Стоит ли говорить о том, что гости, под предводительством неутомимого в увеселениях Ефима не заставили ждать себя долго. Зигфрид только и успел, что придать своему жилищу облик, более соответствующий его новой загадочно-мужественной мине, а именно сменил скатерку, расшитую покойной мамой по технологии «ришелье» на грубую холстинку и спрятал целую роту фарфоровых лыжниц и балерин, заполнив пробелы некими предметами труднопостижимой природы. Он чуть было не соблазнился на некую абстрактную инсталляцию, подающуюся в художественном салоне, но остановила вызывающая цена и размеры, на хрущевские габариты явно не рассчитанные.
…Так вот, мало того, что обещанные люди искусства и просто интересные личности пришли один-другой раз, они создали в квартире Сайкина нечто вроде клуба или коммуны, где принято было являться в любое время, кушать, выпивать (преимущественно на Зигфридовы деньги), шуметь и оставаться спать на чистом белье не раздеваясь. Наличие, либо отсутствие Сайкина в расчет не принималось, более того, львиной доле «гостей» и в голову не приходило, что этот вот розовый с просторными бедрами человек и есть хозяин данного уютного в общем то вертепа. Общее руководство осуществлялось все тем же Фимой, а Зигфриду, порядком поистратившемуся на беспрерывные застолья и тайно тоскующему об утраченном покое и тишине оставалось только смириться и ждать. Ждать, когда нежным сиянием озарится его алтуфьевская распашонка и появится, наконец, долгожданная Она.
Однако, ожидание затягивалось все дольше, и вместо Нее в дом валом валили порядком надоевшие другие. Поэты, актеры и художники нарочито оборванные, однако как бы вменяющие это себе в достоинство, что глядели на всякого обывателя сухо и с презрением. Сам Сайкин, стараясь казаться натурой многослойной и сложной, в путанных и вычурных выражениях ругал службу, общественный уклад да и весь миропорядок. В такие моменты самому Зигфриду казалось, что он тонок, чуточку мистик и фаталист, но к счастью его никто не слушал, и потому, вся эта ахинея просто растворялась в прокуренном воздухе. А поэты спорили до рассвета о всечеловеческом обновлении, вечных идеалах, эстетике и красоте, пили дармовое пиво и были рассеяно-неопрятны в сортире. Поэтессы же были далеко не юны, все, как одна, матерились, курили через мундштук и носили туристические ботинки. Они призывно улыбались хозяину, но что тут говорить, если совсем иной образ был взлелеян в Зигфридовых мечтах, и к тому же общение со столь глубоко мыслящими женщинами требовало невероятного напряжения. Между тем, молоденькие инженюшки, кордебалетные девушки ну и всякие другие, вполне подходящие создания засматривались исключительно на юного русокудрого поэта-славянофила Трифона Кафтанова, что ломая в руках народный головной убор (спер небось в реквизиторской) не просто читал, а надрывно выл собственные произведения, под соответствующий фортепьянный аккомпанемент все того же подлого Фимки.
Измученный недосыпом Сайкин утратил прежний цвет лица, заметно осунулся и погрустнел. Даже сослуживцы стали интересоваться его здоровьем, заметив, что ни любимый баян, ни бег «с картошкой на ложке» не вызывали в нем прежнего самозабвенного
… Деньги вышли все. Домой возвращаться не хотелось, и Зигфрид меланхолично ковырял в опустевшем санаторском буфете остывшую творожную запеканку, что осталась от диетического ужина. Сайкин чувствовал, что попал в тупик и оттого еще мучительнее скучал о маме. Заметив в темном вечернем окне свое отражение, он с отвращением отвернулся и уткнулся носом в кефирный кисло пахнущий стакан.
Печальному Сайкину и в голову не приходило, что своей бесконечной маятой он может кого-либо задержать, а буфетчица Валя, сидя по ту сторону раздаточного окошка, умильно наблюдала за его манипуляциями и никак не решалась предложить этому культурному и такому приятному холостому человеку чашечку чаю, но не мутно-желтого санаторского, а нормального, припасенного для своих, того, что «со слоном».
…Наверно со слона все и началось, и Сайкин понял, что кроме духовности, легкого топота пуант и прозрачной акварели существует еще пирог с капустой, пельмени и мягкая пуховая перина, на которой Зигфрид нежился уже через пару дней. В домашнем обращении Фридуша, все меньше думал о творчестве Шнитке и забросил мучительное чтение Джойса, оправдываясь сам перед собой занятостью появившимися вдруг проблемами, вроде постройки теплицы. Безусловно, он периодически прерывал поедание расстегаев и задумывался о робких, женственных и беззащитных девах, оставшихся где-то там, за бортом его новой жизни. Сайкин чувствовал себя чуть ли не предателем, однако расстегаи тоже могли остыть, а это уже неприкрытое хамство по отношению к Валечке, которая тоже, между прочим, была женщиной одинокой и нуждалась в его, Зигфридовом плече.
Желанной кротостью и тем более сентиментальностью Валя близко не отличалась, и могла с равным успехом и обезглавить курицу (жила она в частном доме, недалеко от санатория, что позволяло разводить всякую полезную живность), и раз и навсегда очистить Зигфридову квартиру от Ефима и от его многочисленных протеже, чего самому Сайкину сделать было, безусловно, неловко.
… Вербицкий же снова остался на улице, потом женился, но ненадолго, и то принимался писать, то уничтожал собственные работы. Такая утомительная балаганная жизнь тянулась многие годы. С Ельцовым отношений он не поддерживал, слышал только, что тот уехал на родину – куда-то в Сибирь. Вербицкий старался пореже вспоминать своего институтского друга, потому как вслед за этими воспоминаниями на него наваливалась такая чудовищная тоска, растворить которую можно было бы только в бутылке, ведь растратил он и время, и талант, который когда-то восхищал настоящих ценителей. Теперь вот мерзнет в Измайлово, продавая чужую мазню, или малюет чудовищные натюрморты, оформляя витрины недорогих гастрономов, но что можно изменить, когда тебе уже вот-вот перевалит за сорок…
…На этот вернисаж он забрел совершенно случайно. Пробегая от улицы Герцена к метро, он обратил внимание на то, что в Манеже проходит выставка какого-то Ельцова. Посещать художественные экспозиции Вербицкий давно уже перестал – ему, неудачнику чужой успех причинял боль, но здесь любопытство одержало верх. «Неужто Федька? Нет, скорее однофамилец» – размышлял Вербицкий перед входом в зал…
Нельзя сказать, что увиденное его просто задело. Леонид Алексеевич был потрясен, восхищен и раздавлен, а в сторонке топтался автор удивительных работ, по-прежнему пряча в карманах несообразно крупные руки.
– Господи, Ленька! Вот уже не ждал тебя увидеть, – захохотал Ельцов, двинувшись навстречу своему однокашнику, – я ведь тебя везде искал, но разве в вашем муравейнике это возможно. Ну, как ты. Рассказывай.
– Не знаю, что и сказать, – мямлил Вербицкий и все оглядывался в сторону картин. Увиденное не хотело отпускать его.
– Все о себе рассказывай. Где живешь, где выставляешься. Ты ведь гений у нас. Гений! Семьей уж наверно обзавелся. У меня-то старшая школу заканчивает, того глядишь и дедом стану!