Прозрачные крылья стрекозы
Шрифт:
В холле было холодно. Знобкий мартовский ветер просачивался сквозь щели не заклеенных рам и гулял лихим сквозняком по унылым больничным коридорам, но худой человек в обтрепанной больничной пижаме всего этого будто не замечал. Его взгляд был устремлен вдаль, к расплывшемуся в белесом тумане весеннему пейзажу. Он сидел, не шевелясь, и только изредка сбрасывал со лба непослушные острые пряди волос, что мешали ему смотреть на спящий парк и далекое поле. Человек был не молод, однако в его движениях и позе было нечто мальчишеское.
– Леонид Алексеевич, нам необходимо побеседовать, – окликнула его Елизавета Дмитриевна, но когда тот обратил
Его глаза казались непомерно большими на изнуренном болезнью лице, но более всего потряс Лизу сам взгляд. Она успела повидать в своей жизни немало безрадостных и скорбных лиц, однако не предполагала встретить печаль такого оттенка. И потом, его взор сразу показался ей давно знакомым, будто она уже успела не только сродниться с этим омутом, но и истосковаться по его глубине. Он смотрел на Лизу молча, а она замерла и никак не могла насытиться этим взором, не замечая того, что неподалеку бродят больные, а озадаченная сестра Томочка уставилась на нее во все глаза.
– Это что такое, интересно, – трясла студнем щек Раиса Петровна, – новая форма психотерапии? Гляделки называется. Ты Вася выясни, а потом доложишь.
– Не вопрос, доложу в лучшем виде, – суетился пьяница-доктор. После смерти матери – единственного близкого человека, Васенька совсем опустился. Волосы его болтались сальными сосульками, халат имел буроватый оттенок, брюки были коротки, а носки болтались ниже щиколоток, обнажая полоски белой волосатой кожи. Раиса поглядывала на Васенькины ноги с отвращением.
Лиза понимала, что так вот стоять и молчать было уже неприлично, но только ноги ее почему-то одеревенели, застыв на одном месте, руки, опущенные в карманы халата, сжались в кулаки, а губы были готовы прошептать что-то совсем уже не врачебное.
– Елизавета Дмитриевна, у вас все в порядке? – прозвучал над ухом чей-то голос.
Обернувшись, Лиза увидела Ивана Павловича, странно смотревшего на нее.
– Спасибо, все хорошо. Все очень хорошо, – и Лиза двинулась в сторону кабинета.
«Я проговорю с ним позже. А потом еще завтра, и послезавтра… Я буду говорить с ним всегда, всю жизнь и у художника никогда не будет больше таких печальных глаз, потому что он станет счастливым…» Весь остаток дня Елизавета Дмитриевна напевала, вызывая недоумение сотрудников и раздражение заведующей. Причину этого пения смог понять лишь один человек – чуткий Иван Павлович, другие же только пожимали плечами…
…Не заметить перемену, произошедшую с Елизаветой Дмитриевной, мог только совсем уже толстокожий дундук. Казалось, что лучи янтарного света, что зажегся в ее душе, пробиваются наружу, озаряя своим нежным сияниям и медовые глаза, и милые черты лица, и теплый блеск волос. Давно забытая улыбка вновь заиграла на ее губах, а первые робкие морщинки разгладились.
Утро ее начиналось с посещения Вербицкого, день представлялся чередой досадных помех на пути к нему, вечером они снова усаживались друг напротив друга… И так до поздней темноты, до самой последней электрички, и бесценны были эти мартовские вечера.
Расспрашивать Вербицкого о самочувствии и здоровье Лиза не хотела и не могла, а он и не стал бы рассказывать. Положение психически больного, синяя сатиновая пижама и обязательный для всех режим дня унижали художника, и Лиза это прекрасно понимала. Потому, наверно, молчания было
Больничное отделение, особенно если оно запирается на замок, становится сродни семье, где все сразу заметно, все на виду.
– Да что она, с ума спятила, Раиса уже рвет и мечет, – интриговал Васенька, – обрати внимание, как она краснеет, когда сестры о нем докладывают. Просто маков цвет какой-то.
– Я вчера нарочно засекла, три часа они сидели, – с наслаждением сплетничала Фарида Мусиновна. От удовольствия ее сросшиеся брови ходили ходуном. – А вот как муж узнает, что тогда?
Лиза равнодушно относилась к злословию и пересудам, только единственный раз, когда Раиса пригрозила ей тем, что передаст Вербицкого другому врачу она расплакалась. В ординаторской было пусто, один только дежурный Иван Павлович пил чай из потемневшей кружки.
– Скажи, Ванечка, что им всем от меня надо? – по-детски всхлипывала Лиза.
– Не знаю, Елизавета Дмитриевна, наверно они хотят заполнить пустоту своей жизни вашими событиями.
– Его отдадут Васеньке, и он залечит Вербицкого, превратит его в безвольное, бессмысленное существо. Посоветуй, прошу, здесь ведь ты один меня не осуждаешь.
Иван Павлович пристально смотрел на Лизу.
– Не знаю, смею ли я давать вам советы, но остановитесь и подумайте. Остановитесь и вспомните мою историю, – и тут же заторопился, отыскал, суетясь какую-то папку, и уже в дверях произнес, – простите, Елизавета Дмитриевна, если я позволил себе сказать что-то лишнее…
…Ее звали Анна, но имя это со временем потерялось, потому, как она была настоящая городская сумасшедшая. Чем городские сумасшедшие отличаются, например, от деревенских дурачков с клинической точки зрения неясно. Наверно только географией проживания. Но вот она как раз жила в городе, в Москве. Здесь таких много, и все они похожи друг на друга. Она, как и многие сумасшедшие, надевала на себя сразу всю одежду (может быть, чтоб не таскать), перекидывала через плечо два связанных между собою баула, набитых Бог знает чем, вплетала в волосы какие-то тряпичные лоскутья, красила линючими фантиками губы и сосредоточенно копошилась в помойных баках, только в отличие от своих собратьев она бережно, двумя руками носила повсюду с собой спеленатый сверток и что-то нежно ему напевала. Однажды патрульный милиционер, проявив бдительность, заинтересовался ситуацией, но, брезгливо откинув двумя пальцами с лица младенца уголок несвежей пеленки, он отпрянул, встретившись с немигающими глазами целлулоидного пупса. А она продолжала бесконечно нянчить свой сверток, напевая ласковым детским голоском совершенно бессвязные слова…
…Его звали Иван Павлович. Он был доцент на кафедре психиатрии. Рано защитил кандидатскую и мог бы пойти еще выше, но жизнь распорядилась иначе. Он не мог часами просиживать в библиотеках, быть завсегдатаем научных обществ и конференций. Его академический талант, умноженный на рвение, был в своем роде шедевром, но кроме лекционных часов и курации больных Иван Павлович не находил времени на занятия наукой. Ежедневно он объезжал вокзалы, приюты «Армии спасения» и подобных тому организаций, в отчаянии лазил по чердакам и подвалам, но нигде не мог найти своей жены, вечно субтильной девочки с куклой, завернутой подобно настоящему ребенку в одеяло… А ведь раньше они были счастливы.