Прянишников
Шрифт:
Можно только по отдельным штрихам оценить его напряженность и воодушевленность.
«Лаборатория была для Дмитрия Николаевича его любимым детищем, его домом, его второй семьей, не менее любимой, чем жена и дети, — вспоминает далекие дни своего детства одна из дочерей Прянишникова, Валентина Дмитриевна Федоровская. — Помню, как я, маленькая, ревновала отца к лаборатории; случайно зайдя к нему, я видела, как он распоряжался относительно столярных работ, осматривал вновь сделанную деревянную решетку, отделявшую рабочую комнату от коридора, давал указания Сергею Андриановичу Козлову (служителю, который проработал вместе с Д. Н. с 1895 года и до своей смерти в 1931 году), и я почувствовала, что здесь он дома, здесь он полный хозяин. А дома у нас было мамино царство, отец не вмешивался
В личном архиве Дмитрия Николаевича сохранилось трогательное письмо восьмилетней дочки, которое Прянишников однажды нашел у себя на рабочем столе. Маленькая Валя писала: «Милый папочка! Ходи в лабораторию как можно реже, а то тебя дома никогда не бывает».
Одержимость руководителя вполне разделяли его юные соратники. По воспоминаниям той же В. Д. Федоровской, молодые исследователи часто приходили работать по вечерам, выпрашивая ключ от лаборатории у преданного Сергея Андриановича, который жил в цокольном этаже под лабораторией. «Помню, — писала она, — как два студента, увлекшись работой, несколько дней не ездили домой (они жили в Москве), ночевали в лаборатории на полу, утром кипятили себе чай в колбе и снова брались за работу. Это были студенты И. В. Якушкин и Б. А. Фидлер — они изучали потери азота цианамидом при хранении».
Обычных вузовских каникул кафедра Прянишникова не знала. Летом полным ходом шли вегетационные опыты. «Я устраивал себе частичный отдых, — вспоминал впоследствии Дмитрий Николаевич, — уезжая на три дня (субботу, воскресенье и понедельник) на какую-нибудь дачу, куда обычно переезжала моя семья, — под Можайск или на Яхрому, Клязьму. Там я имел возможность писать то, что я хочу, без ежедневных новых покушений на мое время через посредство телефона, почтальона и повесток на заседания. Там писались мои курсы и различные статьи, а осенью — обычно с 15 августа по 15 сентября — я брал месячный отпуск, который проводил в Крыму, где днем совершал прогулки по горам, купался, а по вечерам писал».
В курортном режиме Дмитрий Николаевич не нуждался. Со своим застарелым туберкулезом он расправился раз и навсегда во время длительной зимней поездки в Швейцарию. Поселившись в Давосе, в котором, как известно, лечат «лежанием», он немедленно сбежал из санатория, перебрался на частную квартиру и лечился тем, что много бывал на воздухе, спал с открытым окном и хорошо питался. («Здесь лечатся едой», — писал он родным.) Ходил на прогулки, катался на лыжах. («Быстрый спуск на лыжах с гор, — писал он восторженно, — вроде полета по капризному рельефу, а не по прямой, требующий ловкости в управлении лыжами с помощью ног; вверх можно подниматься по зубчатой железной дороге, а оттуда или «лететь» на лыжах, или катиться на салазках по извилистому шоссе на два-три километра».)
За одну зиму ему удалось изгнать все хрипы из легких, а перед отъездом из Давоса, когда врачи удостоверили, что у него в легких все благополучно, он решил предпринять восхождение на Шнехгорн. Совершил он его вдвоем, со старшей дочерью (в то время ей было пятнадцать лет). Во время этой прогулки Прянишников последний раз заглянул в горные ущелья, своеобразный микроклимат которых он регулярно наблюдал. Он оставался естествоиспытателем и в часы досуга, и во время лечения. В углубленных лощинах на южных склонах, защищенных от холодных ветров, зимнее солнце даже в январе настолько нагревало почву, что растительный покров не отмирал. «В солнечную погоду там получаются прогалины, — писал он, — на которых прямо из-под снега выглядывают синие цветы генецианы. Местные жители (горожане) не знали об этом явлении и удивлялись, когда я в декабре приносил цветы с гор, казалось бы, сплошь покрытых двухметровым слоем снега».
Прянишников никогда не изменял раз заведенному распорядку дня. «В длинные зимние вечера я обычно работал», — рассказывал он о времени своего пребывания в Швейцарии. Именно там он написал
Д. Н. Прянишников не принадлежал к числу беспочвенных «сеятелей идей». К нему можно было в полной мере применить ту характеристику, которую К. А. Тимирязев давал великому французскому микробиологу Луи Пастеру. «Самой выдающейся его особенностью, — писал Тимирязев, — была не какая-нибудь исключительная прозорливость, какая-нибудь творческая сила мысли, угадывающей то, что сокрыто от других, а, без сомнения, изумительная его способность, если позволительно так выразиться, «материализовать» свою мысль, выливать ее в осязательную форму опыта — опыта, из которого природа, словно стиснутая в тисках, не могла ускользнуть, не выдав своей тайны».
Тимирязев говорил, что Пастер был «само воплощение экспериментального метода». Вся деятельность его была блестящим опровержением тех знаменитых, так часто упоминаемых и подвергавшихся многочисленным толкованиям слов Гёте, в которых выражалось целое миросозерцание, в основе враждебное экспериментальной науке: «Средь бела дня полна таинственными снами, не даст тебе природа покров с себя сорвать; и то, что разуму сама не может передать, тебе не выпытать у ней ни рычагами, ни тисками».
Эти строки гораздо ближе, чем автору «Фауста», неудачливому создателю «Учения о цветах» — научного сочинения того же Гёте, которое ставило целью опровержение учения о цветах Ньютона. Как выяснилось впоследствии, оно было основано на грубой ошибке поспешно сделанного опыта, но Гёте был высокомерно убежден, что своим умственным оком, обращенным на природу, «как она есть», он проник в сущность явлений света гораздо глубже, чем Ньютон, пытавшийся вымучить у природы ее тайну в темной комнате при помощи какой-то призмы и узкой щели. И не случайно одним из первых, кто оценил это «превосходство» Гёте перед Ньютоном, был воинствующий идеалист и мистик Шопенгауэр. В этом лагере презрительно хохотали при мысли, что какие-то математики могут быть судьями над Гёте. К этому противопоставлению презренной «эмпирики» и возвышенного озарения мыслителя нас вскоре вернут действительные обстоятельства научной жизни Петровки. А пока анализы, измерения, бесконечные ряды банок с растениями…
И некоторые немаловажные выводы.
Нам не избежать хотя бы краткого ознакомления с ними.
Планомерно и основательно развивая начальный успех, лаборатория Прянишникова создавала новую главу агрохимии, которая в сочинениях самого Д. Н. Прянишникова носит название: «Азот в жизни растений и в земледелии СССР».
Какое яркое, какое впечатляющее противоречие: безжизненный, инертный азот — элемент, в самом названии которого заложено отрицание его значения для жизни, — оказывается важнейшей составной частью живого!
При нехватке азота листья растения выцветают, теряют свою яркую зеленую окраску. Растение хиреет, его рост останавливается. Еще бы! Ведь каждая молекула непосредственного носителя жизни — белка — представляет собой необычайно сложное построение из аминокислот. А на долю азота приходится от 16 до 18 процентов веса любой из двадцати известных разновидностей аминокислот. Азот входит также в состав нуклеиновых кислот, находящихся в виде сложных соединений с белком в ядрах клеток, — тех самых нуклеиновых кислот, которые играют такую важную роль в передаче наследственных признаков у живых существ (играют вопреки сомнениям некоторых «чистых биологов», по традиции, ведущих свое начало прямехонько от натурфилософов немецкой физиологической школы конца прошлого века, не желающих вмешательства в свои дела точных методов естествознания и не признающих находок, полученных «не с той молитвой»). Азот есть и в хлорофилле — зеленом пигменте растений, о роли которого в усвоении энергии солнечных лучей и синтезировании сложнейших органических веществ из простых минеральных солей, углекислоты и воды, было уже вполне достаточно сказано.