Птицы поют на рассвете
Шрифт:
— А почем знаешь, что мы тебе свои? — спросил Михась. Он стоял в нескольких шагах от задержанных и внимательно рассматривал их, словно хотел по каким-нибудь скрытым приметам догадаться, что за люди.
— Как же не свои? — бодро улыбнулся рослый в тулупе. — Раз идем к вам — свои, значит… Веди к командиру.
— А куда ж еще, — усмехнулся Михась, не замечая дружеского тона задержанного. — Оружие есть?
— За оружием идем…
Всех обыскали.
— Я поведу, а ты оставайся, — сказал Михась Хусто. — Вперед! — кивнул всем четверым. Он не опускал автомата.
Тот, в тулупе, недоумевающе смотрел на Михася.
— Вперед, — повторил Михась и показал, что идти в лес, по тому вон прогалку.
— Ты что, под ружьем вести нас будешь?
— А то как? У тебя ружье будет, меня поведешь.
— Валяй. — Рослый, с черной бородой посмотрел на Михася с холодной злостью.
Запахнув полы тулупа, двинулся, куда показал Михась. За ним пошла женщина, в ее потухших, ничего не выражавших глазах, казалось, отражался снег — такие они были стеклянно-голубоватые и холодные. Михась посторонился и пропустил ее мимо себя. Потом на примятый снег прогалка ступил светлоглазый парень, совсем худой, и оттого выглядел он еще более длинным, чем был. Из-под шапки виднелись жесткие курчавые волосы. Последним шел тоже молодой и тощий. В ушанке, на которой темнел
С наведенным автоматом Михась шел сзади.
— Ты не очень, слышь… — косился на автомат рослый, с черной бородой, в тулупе. — Убери к чертям собачьим! На немца наставляй. А на меня нечего. Убери, говорю.
— Для порядка я… — В голосе Михася неожиданно прозвучали мягкие интонации.
Прогалина кончилась, вошли в чащу. Шаги оставляли следы — рваные ямки в сухом снегу. Ветер, проникавший и сюда, тотчас запорашивал их. Впереди стлалось нетронутое белое море, по которому, потеряв направление, плыли куда-то бесчисленные зеленые паруса — ели в снегу. И ни стеги, ни тропинки. Было удивительно, как безошибочно находил Михась дорогу.
— Разрешите!
— Да, — откликнулся Кирилл.
Все спустились в землянку.
— Задержали на северной кромке, — доложил Михась.
Только сейчас почувствовали пришедшие, как озябли.
— Сбились с дороги? — пристальным взглядом окинул Кирилл всех.
— А нет, товарищ командир, — решительно проговорил рослый, в тулупе, с черной бородой. Он еще плохо видел того, с кем говорил, глаза его привыкали к полумраку землянки. — Не сбились. — Он откинул полы и воротник тулупа, собираясь объяснить, как они оказались здесь. Но голос его вдруг осекся, словно забыл, о чем хотел сказать.
— Кирилл?
Все переглянулись.
— Захарыч! Вот так встреча! Откуда, старина? — Кирилл узнал колхозного мельника из своей деревни, обнял его.
— Да из нашей, старенькой, — скривились губы Захарыча. — Откуда ж еще!
— Вон что! — протянул Кирилл, будто этого быть не могло. — Как же там?
— Эх!.. — сокрушенно махнул тот рукой. И ничего не нужно было к этому добавлять.
Захарыч выбегает из избы. На дворе бросает Лукерье: в Калинкину рощу, за омшаник. Он перескакивает через канаву и бежит в березняк. «Накрыли всех, — лихорадочно бьется в голове. — Пошли за Тарасом. Тарас успел выскочить. Не найдут. Если кинулся на Борки. А куда ж? На Борки и кинулся». Он осторожно пробирается в камышах. Камыши в темноте не видны, но руки находят их, он хватается за холодные и валкие стебли, вытаскивает из болота одну ногу, другую. «А Гарбуза и Тетерю расстреляли, — он слышал выстрелы на выгоне, куда их повели. — И Янку Шкадаревича. И Василя…» Лукерья вовремя успела предупредить Захарыча: за ним идут. «Что с Лукерьей?» — тревожится он, и мысль эта подкашивает его ноги. Поздно ночью слышит он медленный и глухой шорох, потом Лукерьин шепот. «Жива, значит!» Он выходит из кустов. Лукерья передает ему тулуп, узелок с едой. «Ты б мне легкое что-нибудь, — негромко говорит Захарыч. — Куда это?» — «А к зиме ж…» — дрожит голос Лукерьи. Он обнимает ее. Вот так, не снимая рук с плеч Лукерьи, молча стоит немного. Он слышит ее сердце. Она шепчет что-то, должно быть для себя, он не разбирает слов. Он берет тулуп, узелок. «Иди. И я пойду». Он шагает в сторону, в рощу. Оглядывается. У омшаника смутно белеет фигура Лукерьи, на коленях стоит. Он идет дальше. Выбраться б в дальний лес. А там — дня три ходу — может, набредет на отряд брата. «Поищу — найду», — уверен Захарыч. На вторые сутки в хуторе, где пустили ночевать, узнает, что отряд этот гитлеровцы разгромили, а командира повесили. «Может — ошибка? — нетвердо предполагает Захарыч. — Вдруг не этот отряд?» Он идет дальше. Дальше — лесник. Недоверчив сначала, все выпытывает, потом напрямик: верно, разгромили, верно, повесили. «Теперь дорога в другой отряд». А где она, эта дорога? Лес большой. Будет искать. Ничего иного не остается.
— Так ты, старина, целую роту привел, — кивнул Кирилл на спутников Захарыча.
— Искали вместе, куда от немца податься. Прасковья Сидоровна вот… — Захарыч глазами показал на женщину.
Кирилл только сейчас разглядел ее зеленоватое, рано постаревшее лицо.
— Гитлеровцы погнали людей рыть окопы, — продолжал Захарыч. — Вернулась, глядит, а хаты нет — спалили. А в хате было дите. Мужик где-то на фронте.
— Не надо, ладно, — остановил его Кирилл. — Прасковья, значит, Сидоровна? — участливо посмотрел на нее.
Кивнула.
— Ну, Прасковья Сидоровна, у нас тут не рай, сами видите. Но и не ад…
Опять молча кивнула.
— Поможете нам воевать. Так сказать, партизанским тылом будете. Это немало, Прасковья Сидоровна. Картошку умеете жарить, когда ни сала, ни самой картошки нет? — пробовал пошутить. — Партизаны народ привередливый.
Ничего не сказала.
«Все», — произносит она. Первое слово за три дня. Первый день, и вечер, ночь, и еще утро, сказали ей, была в забытьи, лежала, как замороженная. Потом открыла глаза, забилась в крике и опять замерла — день, и вечер, ночь, и еще утро. А в полдень встала, огляделась: лес, в траве рядно, на котором лежала, — кто-то подстелил. И люди вокруг. «Соседи, соседи…» — успокоилась. И пошла в деревню. В деревню, где родилась, выросла, вышла замуж. Не видела, как шла. Но остановилась, где надо, перед речкой, у бугра. А ничего не узнать… Одинаковые кучи головешек, обожженного кирпича, золы. И голые печные трубы одинаковые. Повернула на задымленные яблони. И остановилась. Ее дом. Головешки, битый кирпич, зола. Везде черный цвет. Подошла к печной трубе, длинной теперь, стала зачем-то разгребать руками золу, черепки, куски стекла, потом, тоже не сознавая зачем, остановилась в левом конце пепелища, где совсем недавно стояла кроватка, и тут порылась, будто искала чего-то и еще могла найти. «Все», — повторяет глухо. И горелый, черный, пустой мир, стоявший перед ней, падает. «Прасковья!» — слышит она и открывает глаза. «Прасковья! Прасковья!» — узнает голос соседки. Соседка помогает ей подняться. Ведет к речке, горстью набирает воду. «Хлебни, — подносит воду к ее губам. — Пойдем, — говорит соседка. — Вместе и перебедуем». Прасковья Сидоровна качает головой: «Нет». А потом — лес, лес, лес. Ни страха, ни мыслей, ни желаний. Лес… И — хутора. На каком хуторе попьет, на каком и покормят и ночевать оставят. Вот и этот хутор возник неожиданно, будто набрела на кочку, невидную в траве. Перед хутором заваленная криница. Стучится в хатку. На стук — старушка. «Входи», — говорит. В хатке, видит Прасковья Сидоровна, мужик, здоровенный, чернобородый. Не знает, переступать порог или повернуться, уйти. «Входи», — говорит и чернобородый.
Рядом
— Плещеев. Лейтенант. Командир батареи. Попал в плен. Бежал. Вот мои документы. — И положил на стол офицерское удостоверение.
— Ясно, — сказал Кирилл.
Он падает у самого орудия, пробует подняться, но силы покидают его. Он знает, что ранен, хоть и не видит нигде крови и боли тоже не чувствует. А подняться никак не может. И Плещеев закрывает глаза. Он еще успевает заметить на земле замкового, его тело без головы. Замкового легко узнать по сапогам — рыжие голенища. Больше никого из расчета. Только воронка у орудия, и поодаль — воронка. Но минуту назад все были на своем месте, напряженно припоминает он. Где же они? Бомба искромсала? Потом — колючая проволока. Приподняв голову, смотрит: ровное поле с бетонированными дорожками, воронки в разных местах, серое здание, с которого обвалился верхний этаж… «Как замковый без головы», — возвращается память. Как попал он сюда, за колючую проволоку? — пробует вспомнить. Ничего не получается. «Так это же аэродром, пустой аэродром», — говорит он себе вполголоса. «Лежи», — сильно дергает его кто-то за рукав. Он видит возле себя человека в шинели, с нашивками старшины, без пилотки, черные курчавые волосы на голове спутаны, лицо обросло темной щетиной, будто испачкано сажей, и к небритым щекам пристали желтые песчинки. «На», — чернявый старшина подает котелок. В котелке вода. Он припадает к котелку и пьет, пьет… Кажется, напился вдосталь. Он отставляет котелок, в нем еще есть вода. Но почему он здесь, на аэродроме, не может Плещеев понять. О, да по всему полю раскиданы люди в красноармейских шинелях, водит он глазами, лежат, ходят, сидят у воронок — оттуда бьет дым. Костры, значит. «Так это плен?» — догадывается, и его охватывает ужас. Он силится еще раз приподняться, чтоб лучше рассмотреть все. «Нет, — дрожат его губы. — Нет!» — уже кричит он. «Лежи», — старшина берет его за плечи, кладет на землю, укрывает плащ-палаткой. Он смотрит на старшину с черными курчавыми волосами, сбившимися на голове, и совсем светлыми глазами, непонятными на этом темном лице. «Кто он? Откуда?» Что-то знакомое в чертах лица, знакомый голос. Он не замечает, что льет дождь. Он никак не согреется, озноб шарит по всему телу. Голова тяжелая, мутная, ничего долго удержать не может и кружится, кружится… А повыше живота какое-то неприятное жжение, и ноет там, внутри. Он нащупывает повязку, как пояс, охватившую живот, узелок на боку. И повязка медленно возвращает его к орудию, к воронке у орудия, к рыжим голенищам замкового. Плещееву не по себе, между этим и пребыванием его здесь никакой связи, все как-то отрывочно, отделено друг от друга. Свет и тень. Свет и тень. Над ним склоняется женщина. Она откидывает плащ-палатку, уже темно, и он не видит ее лица. Женщина разматывает повязку на животе, мажет какой-то мазью, снова накладывает бинт. Чернявый старшина — оказывается, высокий, — склонив голову, стоит рядом с женщиной. «Все хорошо, — говорит она. — Главное, контузия проходит». Чернявый старшина: «Еще вчера пришел в себя. А когда мы несли его сюда, думали, кончится. Начал соображать, что к чему». Женщина шепотом: «Только б не заметили, что ранен. Тогда конец. Выискивают раненых и больных». Плещеев все слышит и понимает: это о нем. «Мы в сторонке, сюда пока не ходят. Пробежит, случаем, немец или полицай, и ничего — вроде устроились мы спать». Чернявый старшина умолкает. Потом: «А регистрация идет?» — «Да». — «Остался же один день. Сможет?» — кивает чернявый старшина на Плещеева. «Риск, конечно. Рана все же». — «А и тут риск». Плещеев слышит и это. Женщина уходит. «Лежи, — говорит чернявый старшина. — Я скоро». И правда, возвращается скоро. Приносит баланду. Запрокинув голову, оба пьют ее прямо из консервных банок. А потом — ночь, пробуждается, снова засыпает. И опять день. Возле него все тот же чернявый старшина. А в самом деле, лежат они в сторонке, соображает Плещеев, самое движение, и костры, видит он, далеко отсюда. Большое поле! Но надо же что-то делать! Так же нельзя — плен… «Послушай», — обращается к старшине. Тот обрывает его: «Лежи». Потом: «Еще вот стемнеет, и пойду за баландой». Почему — когда стемнеет? — не понимает Плещеев. Другие, видел он, еще дном несли котелки и такие же банки жестяные. Чернявый старшина усмехается: «Ты не узнаешь меня, лейтенант? Я же Коган, наводчик третьего орудия. Натан Коган. Меня направили в твою батарею в то утро, когда снаряд разбил наше орудие. Не узнаешь? Так вот, гитлеровцы при свете увидят меня и сразу узнают, что я Коган. Потерпи, друг, видишь, вечереет». — «Послушай, — уже твердо говорит Плещеев. — Какой это ты говорил один день остался?» Натан Коган хмурится, замечает Плещеев, он настороженно оглядывается. «Тише. Лежи». — «Какой, спрашиваю? Про какой день разговор?» Натан Коган хрипло — в самое ухо: «Завтра ночью попробуем бежать. Пока еще слаба охрана. Тут у нас группа. Нашли проход. Лежи». Все смешивается в голове. Бежать… группа… проход… Все смешивается в голове. День тянется в напряженном ожидании. Потом — темнота. Вместе с Натаном Коганом и еще с кем-то лежит уже возле груды кирпича, недалеко от заграждения. Он слышит крик. Крик по ту сторону проволоки. «Караульного прикончили». Кровь толчками ударяет в сердце Плещеева. Кинжалом прикончили. Выстрела же не было. Или он в волнении не расслышал? С земли вскакивают тени. «Много как!» — схватывает сознание. Он тоже вскакивает, с трудом, даже не представляет, откуда силы. И — на проволоку. Пилотка в руках, и потому шипы не так впиваются в ладони. А потом — выстрелы. Но они успевают отбежать далеко…
— А ты? — взглянул Кирилл на светлоглазого с жесткими курчавыми волосами, видневшимися из-под шапки.
Спокойным движением расстегнул тот гимнастерку, грязную и рваную, залез рукой под нательную рубаху, достал партийный билет и передал Кириллу.
— Так, Натан Коган, — вернул Кирилл партийный билет. — Расскажи-ка. Кто? Откуда?
— Я из Черкасс. Такой зеленый-зеленый город на Днепре. — Натан умолк, словно внутренним взором окидывал город свой на Днепре. — Работал на бойне. Потом сдал экзамены на истфак Киевского университета. Хотелось, знаете, учиться. Был уже на четвертом курсе, когда Гитлер сбросил бомбы. Я сложил книги, понял: кончился мой университет, я уже солдат.
— В плен вместе попали? — показал Кирилл на Плещеева.
— Вместе.
— Ну, он был контужен. А ты?
Голова Натана чуть склонилась, словно отяжелела от возникших в ней страшных воспоминаний. Ему показалось, что и слова не произнесет, и вдруг с удивлением услышал, что говорит. Немцы зашли батарее с тыла. Артиллеристов, верно, не успели вовремя предупредить, чтоб оставили огневую позицию. «На войне, сами знаете, такое бывает…» Немцы ударили прямой наводкой. Весь расчет орудия погиб. Вот только командир батареи, контуженный и раненный в бедро, и он как-то уцелели. «Когда увидел, что немцы окружают нас, снял с орудия замок. Успел бросить в кусты. А тут уже и немцы…»