Птицы поют на рассвете
Шрифт:
Он открыл глаза: сверкнул огонек выстрела, словно звезда покатилась в снег. Это было последнее, что восприняло его сознание.
Кирилл очнулся от собственного стона. Он втянул носом воздух, воздух был сухой и колючий, и слипались ноздри. Тысячи иголок впились в его кисти, ладони, пальцы. Руки, чувствовал Кирилл, были твердые и прямые. «Как столбы у дороги, — подумал он, — поднеси руки к уху, и услышишь, они гудят». Но в негнущихся пальцах не было силы, и внутри больно щемило, и это уже было наяву. Ему показалось, что лежит в вагоне, на полке, поезд бешено несется, вагон тяжело качает из стороны в сторону, и никак не приноровиться к этому движению. Куда же мчится
Кто это шумно и часто дышит впереди? И чья голова все время стоит у глаз? И темно почему? Никогда еще так мучительно не чувствовал он, что не хватает света, обыкновенного света, когда все видно, все на месте. Черное небо смешалось с черным лесом, и в черном пространстве потерялось все — люди, дороги, голоса, звезды… Только белая зябкая полоса под чьими-то ногами не сдавалась, и он старался смотреть вниз, в белое. Он силился что-то вспомнить, что-то очень важное и нужное ему, но оно ускользало, и этот пробел в памяти раздражал и мучил его. Внезапно его осенило. Дорога… сани в коврах… и собака… выстрелы, крики… Он почувствовал, что именно это связывало его с жизнью, потому и не мог успокоиться, пока не вспомнил дорогу… сани… выстрелы… Вспомнил и уже не выпускал из памяти. В голове все это держалось, словно бой еще продолжался.
— Генерал? — глухо произнес Кирилл. Он и сам понимал, что глухо и невнятно. Но должен же его услышать тот, чья голова маячит перед глазами.
— Все, — не обернулась голова, но Кирилл по голосу узнал Хусто. — Лежит на дороге…
— Лежит?..
А! Дорога… сани… выстрелы… Он снова подумал об этом, но медленно, он хотел продлить радость удачи. Он знал, что еще не раз будет вспоминать и переживать эту радость, но сейчас ему хотелось насладиться ею до конца. Кирилл не мог держать голову ровно, над плечами, она склонилась набок и бессильно повисла.
Хусто двигался, поддерживая обеими руками отяжелевшее тело командира. Руки дрожали, и Хусто чувствовал, как от долгого напряжения они слабеют. На секунду выпрямил одну руку, снова подхватил ею Кирилла и высвободил другую. Шаг, еще шаг. Все труднее переставлять подгибающиеся ноги. Хусто слышал, как билось сердце Кирилла, то гулко, то замирая. Может, ему лишь казалось, что слышал, а на самом деле стучало у него самого в груди? Он уже ощущал себя слитным с тем, кто припал к его спине, неуверенно обхватив кистью левой руки его шею. Будто тащил собственное тело, ставшее вдруг таким тяжелым.
— Постой, Хусто! Хусто, постой…
Ноша мешала ему повернуть голову на зов — черная ель говорила надежным голосом Захарыча. Хусто услышал шаги, затем почувствовал его сильные руки.
— Давай. Понесу.
Захарыч подставил спину, и Хусто осторожно переложил на нее свою живую ношу. Он выпрямился и только сейчас увидел, как возле него мелькали, пропадали и снова возникали фигуры. Легкие, скользящие, они были похожи на тени. Туда же, куда направлялись фигуры, похожие на тени, двигался и Захарыч, согнувшись, широко расставляя ноги и проваливаясь в снегу.
42
Кирилла
Он узнал землянку. Но что-то в ней изменилось. Он не знал — что. Смутно улавливал он, что перемена в нем самом, просто сейчас по-иному чувствовал себя здесь. Чего-то не хватало ему, может быть обычной своей уверенности, твердой походки, шутки, может быть. Его одолевала слабость. Вдруг сообразил, что нары не тут, где лежит, вон где его нары. «А, не все ли равно», — махнул рукой. Но руки, видел он, лежали неподвижно, слишком тяжелые и чужие, чтобы даже шевельнуть ими. Кто-то открыл дверцу печки, и оттуда выглянул огонь. «Топят», — равнодушно посмотрел Кирилл. Он не мог понять, холодно в землянке или жарко.
Он почувствовал на себе глаза: глубокие, внимательные глаза Левенцова, добрые — Алеши Блинова, ясные, доверчивые — Толи Дуника, и суровые — Михася, и Пашины, черные, с резко очерченными зрачками, — живые брызги горячей смолы… Он встретил глаза Коротыша, улыбнулся. Улыбка не дошла до Коротыша, ее невозможно было уловить на бледных и застывших губах, и Коротыш продолжал потерянно смотреть на него.
«Будь осторожен, — почему-то опять пришло в голову. — Будь осторожен… А что это такое — быть осторожным? Не соваться туда, где опасно? Уходить от боя, посторониться и дать врагу дорогу в дом? В самом деле, что это такое здесь, на войне?..» Если не призыв к трусости, то совсем бессмысленное слово.
Хорошо бы повернуться на бок, чтоб свет не в глаза, и тогда он непременно уснет. Только б уснуть, чтоб ушла слабость. Он просто переутомился. Все-таки температура. И весь день на морозе, в снегу. И малость царапнуло, оттого и кровь. Рана, должно быть, пустяковая; выше локтя, в плечах вялая, нетрогающая боль. Он увидел, над ним склонилось чье-то лицо — маленькое желтое облачко, остановившееся перед его глазами. Незнакомое лицо, незнакомый человек. Жесты спокойны, уверенны. «Врач», — догадался Кирилл.
«Что собирается он делать?» Не все ли равно. Кирилл повернул голову, безразлично следя за маленьким желтым облачком, переплывшим на другую сторону. А может, это ему кажется, и все, кого видит, вызваны его воображением? Будто туман стоит в землянке, и все проступает сквозь этот туман — так неясны очертания фигур, расплывчаты их неслышные движения. Такое ощущение, что время остановилось. Ночью мир мертв… Если б удалось уснуть! Он уснет, еще немного, и он уснет.
Желтое облачко опять склонилось над ним. Взгляд Кирилла поймал его двигавшиеся руки, они снимали бинты. Пропитанные кровью, замороженные, бинты еще не оттаяли, и потому были жесткие и твердые, почувствовал Кирилл. На правой руке, повыше локтя, увидел он растекшееся багровое пятно, и ему показалось, что все еще смотрит на огонь, выглянувший из открытой дверцы печки, но теперь он чуть потускнел, будто покрылся дымом.
«Что же собирается врач делать?» Кирилл не увидел того, что увидели другие, — руку, оторванную почти по локоть, и ладонь другой руки с перебитыми пальцами. Врач все-таки что-то сделал, потому что боль вдруг заполнила все тело Кирилла, и он разомкнул губы и крикнул, боль и крик следовали вместе, крик был тенью боли. Потом веки отяжелели, он не мог их удержать, они плотно опустились на глаза: все утонуло, накрытое налетевшим мраком.
Все тревожно следили за выражением лица врача. А он, склонив голову, напряженно смотрел в пол, посыпанный еловыми ветками, словно глаза его устали смотреть и ничего больше не видели. Должно быть, обдумывал положение, решил Ивашкевич.