Птицы поют на рассвете
Шрифт:
Вчера здесь были Лещев и Масуров, они рассказали о том, что произошло в «Шпрее» той ночью, когда Кирилл напал на гебитскомиссара, и что было на базарной площади потом, об опустевшем домике Зоси Христофоровны, где нашли смерть Варвара, Аксютка, Янек и сама хозяйка. «Поправляйся, Кирилл, — сказал Лещев. — Дела, как видишь, прибавилось. Мстить!» Кирилл не то сердится, не то усмехается: «Чудак же… Поправляйся! Будто гриппом болен…»
Небо медленно поднимается, обрывая дымчатые космы, зацепившиеся за деревья, и открывает чистое морозное утро. В окошечке уже видны редкие
— Доброе утро! — зазвенело в землянке. Что за чудо! — отводит Кирилл глаза от окошечка. Порыв студеного ветра вносит в открывшуюся дверь Ирину. — Доброе утро, — оживает землянка.
— Доброе утро, — откликается Кирилл.
— Доброе утро, — говорит Коротыш.
— Пока я тут займусь, Коротыш, беги к Сидоровне, — показывает Ирина на дверь. — Самый завтрак. Беги.
Коротыш сует ноги в сапоги и выскакивает из землянки.
Ирина снимает крышку с котелка. Запахло ароматной кашей, перемешанной с кусочками жареного сала. Бережно приподымает она Кирилла, усаживает удобней, одной рукой берет миску, другой зачерпывает ложкой кашу и подносит к его рту. Вкусно. Он с удовольствием ест. Очень вкусно. Впервые после ранения съел все, что Ирина принесла.
Поддерживая Кирилла за плечи, Ирина платочком вытирает ему рот, лоб.
— Днем все-таки лучше, — произносит Кирилл. Ирина глядит на него и ничего не отвечает, возможно он просто раздумывает вслух. — Ночью ты совсем один. Днем свет приближает к тебе все. А главное — людей.
Смутная улыбка ложится на губы Кирилла. Как камень, брошенный в воду, приводит все вокруг в движение, так и улыбка эта изменяет его лицо. Ирина угадывает в нем что-то от прошлого — твердое, сильное, волевое.
45
Всю ночь ожидал Кирилл возвращения Ивашкевича. Он посматривал на застланные мешковиной нары напротив, будто тот мог незаметно войти в землянку и улечься. Переселился Ивашкевич к Кириллу недавно, когда пошли талые воды и затопили его землянку, выкопанную у болотника.
Под утро Кирилл услышал тяжелые шаги Ивашкевича. Он шумно ввалился в землянку, и это было непохоже на него. Лицо почернело от усталости, но глаза возбужденно горели.
— Удалось! Здорово удалось! — потирал он руки. Довольный, остановился перед Кириллом.
«Выходит, в третий раз взорвали Шахоркин мост… — улыбнулся Кирилл. — И вместе с мостом эшелон с особой воинской частью». Об эшелоне с особой воинской частью сообщил Кузьма. Позапрошлой ночью приходил с заданием обкома.
— Потери? — Кирилл не сводил глаз с Ивашкевича.
Тот покачал головой:
— Миловал бог. Наши же трофеи густо накиданы там по обе стороны насыпи…
— Трофеи считать приятно. Будем радировать, — сказал Кирилл. — Немцы без разведки не обойдутся. Надо ждать «раму». По вершинам и пойдет, знают же, что зенитки партизанам,
— «Рамы» не миновать, — подтвердил Ивашкевич. — Обшарит Синь-озеры.
— Так, говоришь, удалось?.. — хотелось Кириллу еще раз услышать об этом.
— И летели же вверх тормашками. И летели же! — устало прилег Ивашкевич на нары.
— Конечно, летели, им же прямо к богу зеленый светофор открыли.
— Какой там зеленый! — смеясь, махнул рукой Ивашкевич. — Светофор-то был красный: ни шагу дальше. Эх, и красный! Мины сработали что надо. Такой был огонь! Видел бы ты!..
— Видел бы я… — Лицо Кирилла стало пасмурным. — Мне с вами на «работу» уже не ходить. Что я теперь? Стреляная гильза.
— Не то, — твердым жестом отвел эти слова Ивашкевич. — Пустая гильза, значит — стреляла. А выстрел твой, дружище, и тут и в Берлине слышен был. Как же: генерал, гебитскомиссар!..
— Ух, как громко! Тоже как выстрел. Холостой.
Ивашкевич смущенно развел руками: «Уж как хочешь думай. Только нет, не холостой…»
— Утешения, — процедил сквозь зубы Кирилл и поднялся с нар. — Видишь? — кивнул на бинты. — Белые, чистые, ничего не подумаешь. А под ними все равно боль. Так и слова твои — правды не прикроют.
Кирилл, покусывая губу, нервно шагал по землянке. Правый рукав выдернулся из кармана и вяло болтался пустой. Левую руку, забинтованную, держал перед собой. Голос звучал резко.
— А я еще не довоевал, понимаешь? А нельзя не довоевать.
Ивашкевич молчал. «Пусть выговорится. На душе будет легче».
— Нельзя не довоевать, — с горькой страстью настаивал Кирилл, — но мне теперь быть только свидетелем борьбы. Имя мое внесут в списки доброго Наркомата соцобеса, спасибо Советской власти, есть такой, и…
— И… что? Разве пенсия освободит тебя от обязанностей коммуниста? — Ивашкевич тоже встал. В глазах сквозило сдерживаемое волнение. — Ты же знаешь, ничто на свете от этого не освобождает.
— Знаю, знаю… — Недовольная гримаса исказила лицо Кирилла. — Стойкость, мужество, «Как закалялась сталь» и так далее… А зачем, скажи, это нужно, если я уже ни богу свечка, ни черту кочерга? Да ладно. Не говори. Все и так ясно.
— Постой, постой, — пробовал Ивашкевич перейти на шутку, — не думаешь ли дезертировать?
— Я теперь, Гриша, дезертир официальный…
Шутка не получилась.
— Не тебе говорить, не мне слушать такое, — с укором сказал Ивашкевич.
Еще хотел он сказать, что болезнь всегда меняет человека, но Кирилл выздоравливает и снова становится самим собой. А война не вечна, война умрет, впереди годы и годы настоящей жизни, и в жизни той тоже нужны храбрецы. Жизнь всегда требует храбрости.
— Кирилл, я верю в тебя. Потому и говорю, что верю.
— Брось. — Кирилл опустил голову, глаза смотрели в пол, устланный еловыми ветками, казавшимися в сумерках черными. — Понимаешь, когда нет хлеба, ну совсем нет, — человек умирает. Когда кончаются надежды — тоже… Надежда в сердце, как кровь в жилах. Понимаешь ты это?