Пуритане
Шрифт:
— Кто толкует о свободном пропуске и о мире? — раздался из толпы пронзительный, дребезжащий, надтреснутый голос.
— Помолчи, брат Аввакум, — сказал Мак-Брайер успокоительным тоном, обращаясь к тому, кто прокричал эти слова.
— Не стану молчать! — раздался снова тот же странный и неестественный голос. — Время ли говорить о мире, когда земля содрогается, и горы раскалываются, и реки превращаются в текущую кровь, когда обоюдоострый меч извлечен из ножен, чтобы упиться ею, словно водою, и пожирать плоть, как огонь пожирает сухое жнивье?
Произнеся эти слова, оратор успел пробраться вперед и выйти в середину круга, и перед Мортоном предстала фигура, вполне под стать такому голосу и таким речам. Жалкие лохмотья, бывшие некогда черной
— неоспоримо свидетельствовали о возбужденном, необузданном воображении. Он держал в руке старый, проржавленный меч, покрытый запекшейся кровью; ею были забрызганы и его тощие длинные руки, пальцы которых заканчивались ногтями, похожими на орлиные когти.
— Во имя Неба, кто это? — шепотом спросил Мортон у Паундтекста; он был удивлен, потрясен и даже испуган появлением этого страшного призрака, который был скорее похож на восставшего из могилы жреца людоедов или друида, обагренного кровью человеческой жертвы, чем на смертного обитателя земли.
— Это Аввакум Многогневный, — прошептал Паундтекст. — Наши враги долгое время держали его в заключении в разных замках и крепостях, и теперь рассудок его покинул, и боюсь, не вселились ли в него бесы. Несмотря на это, наши истовые и неугомонные братья, как один, утверждают, что он говорит в наитии и что речи его для них высокопоучительны.
Здесь Паундтекста прервал сам Многогневный, закричавший таким пронзительным голосом, что задрожали стропила под крышей:
— Кто толкует о мире и о свободном пропуске? Кто говорит о пощаде кровожадному роду злодеев? А я говорю: хватайте младенцев и разбивайте им черепа о камни; хватайте дщерей и жен дома сего и свергайте их со стен, на которые они уповали, и пусть псы жиреют от крови их, как некогда разжирели они от крови Иезавели, супруги Ахава, и пусть трупы их станут туком для земли их отцов.
— Правильно! — воскликнуло несколько злобных голосов позади него.
— Мы окажем плохую услугу нашему великому делу, если станем нянчиться с врагами Господними.
— Но ведь это предел гнусности, это дерзкое святотатство! — воскликнул Мортон, не сдержав своего возмущения. — Можно ли ждать, что Господь дарует благословение тому делу, творя которое вы прислушиваетесь к безумному и свирепому бреду?
— Помолчи, молодой человек, — крикнул Тимпан, — и прибереги свои суждения для того, что тебе по силам понять! Не тебе судить, в какие сосуды может вмещаться дух Божий!
— Мы судим о древе по плодам его, — сказал Паундтекст, — и не можем поверить, чтобы Бог внушал противоречащее законам его.
— Вы, брат мой, забываете, — заметил на это Мак-Брайер, — что наступили последние дни, когда умножаются знамения и чудеса.
Паундтекст вышел было вперед, чтобы ответить, но, прежде чем он смог произнести хотя бы единое слово, безумный проповедник разразился таким отчаянным воплем, что пресек всякую возможность соперничества:
— Кто толкует о знамениях и чудесах? Или я не Аввакум Многогневный, чье имя ныне Магор-Миссавив, ибо я стал ужасом для себя самого и для всех, кто окружает меня. Я слышал это. Когда я слышал? Не свершилось ли то в замке Бэсс, что висит над бескрайней пустынею моря? И слышалось это в завывании ветра, и ревело это в волнах, и вопило, и свистело, и мешалось с воплями, и визгом, и свистом птиц морских, когда они парили, и метались, и низвергались вниз, носясь над пучиною вод и ныряя в нее. И я это видел. Где я видел? Не было ли то на взнесенных ввысь камнях Дамбартона, когда я устремлял взор на запад, на плодородную землю, или на север, на дикие горы и пустынные холмы; когда собирались тучи, и готовилась буря, и молнии небесные полыхали полотнищами, широкими, как знамена боевых ратей? Что же я видел? Мертвые тела и раненых коней, сумятицу битвы и одежды, обагренные кровью. Что же я слышал? Голос, который воззвал: истребляйте, истребляйте, разите, истребляйте бестрепетною рукой! Пусть глаз ваш не ведает жалости. Истребляйте бестрепетною рукой и старого, и малого, и деву, и ребенка, и женщину, голова которой покрыта сединами; оскверните дом и наполните дворы трупами!
— Мы принимаем повеление! — воскликнули многие из присутствующих.
— Шесть дней он не молвил ни слова, шесть дней не преломлял хлеба, и ныне дан ему голос; мы принимаем повеление. Как он сказал, так и будем творить.
Исполненный ужаса и отвращения ко всему, что он видел и слышал, Мортон поспешно протиснулся к выходу и покинул хижину. За ним последовал Берли, который не спускал с него глаз и заметил его волнение.
— Куда вы? — спросил он, беря Мортона под руку.
— Куда угодно — мне безразлично куда, но здесь я оставаться дольше не стану.
— Скоро же ты устал, юноша! — сказал Берли. — Твоя рука не успела еще взяться за плуг, а ты готов уже оставить его? Так-то привержен ты делу отца?
— Ни одно дело, — негодуя, ответил Мортон, — ни одно дело при таком руководстве не может увенчаться успехом; одни одобряют кровожадный бред сумасшедшего, вождь других — старый педант, глава третьих… — Он остановился, и его спутник закончил оборванную им мысль:
— Гнусный убийца, хотел ты сказать, вроде Джона Белфура Берли? Я могу снести это ложное истолкование моих действий, не испытывая ни обиды, ни злобы против тебя. Ты не можешь понять, что в эти дни гнева и ярости не трезвым и не спокойно-рассудительным дано свершить суд и добиться освобождения. Если бы ты видел парламентские армии тысяча шестьсот сорокового года, ряды которых были полны сектантов и всевозможных энтузиастов, еще более ревностных и неистовых, чем мюнстерские анабаптисты, вот тогда тебе было бы чему удивляться; и все же эти люди на поле сражения были непобедимы и руки их сотворили поразительные дела, доставившие свободу их родине.
— Но их действиями, — ответил на это Мортон, — мудро руководили, а их неудержимое религиозное рвение находило для себя выход в молитвах и проповедях, не внося разлада в управление армией и жестокости — в их поведение. Я часто слышал об этом от отца и должен сказать, что больше всего его удивляло резкое противоречие между их религиозными догматами и мудрой уверенностью, с какою они вели военные действия и управляли страной. А в нашем совете, на мой взгляд, — сплошной хаос!
— Ты должен запастись терпением, Генри Мортон, — сказал Белфур, — ты не можешь покинуть дело твоей веры и твоей родины из-за какого-нибудь нелепого слова или сумасбродного поступка. Выслушай, что я скажу. Я только что убеждал наиболее благоразумных из наших друзей, что совет слишком многолюден и слишком громоздок, и нельзя ожидать, чтобы мадианитяне, при таком большом числе его членов, попались к нам в руки. Они прислушались к моему голосу, и наши собрания вскоре будут насчитывать лишь столько участников, сколько способно договориться друг с другом и действовать сообща; в таком совете ты сможешь свободно говорить как о наших военных делах, так и о помиловании тех, кто, по-твоему, должен быть пощажен. Удовлетворен ли ты этим?
— Разумеется, я был бы рад способствовать смягчению ужасов гражданской войны, — сказал Мортон, — и я не покину принятого мною поста, разве только если увижу, что творятся дела, несогласные с моей совестью. Но кровавые побоища после того, как враг запросил пощады, или расправы без следствия и суда никогда не встретят с моей стороны ни поддержки, ни одобрения, и вы можете быть уверены, что я воспротивлюсь им словом и делом, твердо и решительно, будут ли в них повинны наши сторонники или наши враги.