Пушкин (часть 3)
Шрифт:
Дядя решил, что лучше ему сказаться запоздавшим и явиться двенадцатого августа. Экзамены в новом их понятии, данном Сперанским, пугали его своею неопределенностью.
9
В день представления министру Василий Львович встал засветло. Дюжий камердинер ждал его с щипцами, завернул его, как в тогу, в пудермантель и стал завивать. Наконец дядя опрыскал жабо, взбил его слегка, так что оно стало еще более воздушным, и, внимательно окинув взглядом племянника, точно в первый раз видел, велел его причесать. Камердинер дядин был угрюм и неразговорчив. Помолчав, он сказал Александру:
– Вам щипцов не требуется. От
Александр с любопытством посмотрелся в зеркало, и оба отправились. На пороге дядя вдруг остановил его.
– Александр, – сказал он ему, – главное, не будь мешковат.
Александр, который думал, что строен и выступает непринужденно, тотчас запнулся.
Дядя огорчился.
– В свете, друг мой, походка значит многое, если не все. На тебя смотрят тысячи глаз, твой карьер может открыться и не открыться, а ты проходишь легко и свободно. В противном случае ты пропал.
И кособрюхий Василий Львович легко и свободно прошел в двери.
По дороге он дал еще один совет Александру: не пускать петуха. Голос у Александра ломался.
Представление министру длилось одно мгновение, но они с толпою кандидатов, сопровождаемых родными и воспитателями, дожидались министра в его приемной зале добрых два часа: Разумовский поздно спал. Александр был как в тумане: ранний час, длинная зала, множество сверстников поразили его. Дядя познакомил его между тем с каким-то новым товарищем, который тоже, казалось, был смущен и, посмотрев на Александра туманным взглядом, надолго задержал его руку в своей.
Наконец важный миг наступил: его вызвал чиновник, и он предстал перед министром, едва посмотревшим на него. Потом все смешалось, все спустились вниз, где грузный швейцар с булавою отдал им приветствие, – и судьба его была решена.
Ему казалось, что все заняло десять минут, никак не более, а между тем они опоздали к обеду.
Дядя ворчал:
– Свет, друг мой, ни в чем не переменился. Ночь напролет, верно, играл, а утром, созвав к себе людей почтенных, спит. Заедем, друг мой, в кондитерскую лавку – мочи нет как голоден. Хоть шоколату выпьешь. Все они таковы: сына в крепость посадил, из-за отца его дед твой сидел в крепости. Это у них в крови. Твой дед исполнял свой долг, а певчим, точно, не был.
Выпив шоколаду в лавке, дядя поуспокоился.
– Гора с плеч, – сказал он. – Экзамены, полагаю, пустая форма. Надо тебе написать домой, родителям, что принят в лицей.
10
И в самом деле, экзамен, который он держал двенадцатого августа, длился всего несколько минут: все уже было решено.
Запоздали, кроме Александра, трое: Есаков – смуглый и тщедушный, все время беззвучно что-то лепетавший, видимо повторявший правила; белый, пухлый Корф и Гурьев, которого Александр уже знал. Их поодиночке вызывал чиновник в небольшую комнату, где за столом сидели министр и несколько чиновников, по всей вероятности профессоры. Дворец Разумовского на сей раз показался Александру сырым, неконченным зданием, вовсе не таким великолепным, он сам – скучным и старым. Чиновник, наглухо застегнутый, бесшумной тенью скользил по комнате и, изгибаясь, что-то говорил шепотом на ухо министру, который ничего не отвечал. Он пристально смотрел на отделку своих ногтей и только однажды рассеянно приложил к глазам лорнет и улыбнулся. Александру велели что-то прочесть. Маленький, немолодой уже француз, сидевший за столом, спросил с живостью, какого французского поэта знает он лучше всего, и, получив ответ: Вольтера, улыбнулся с неудовольствием.
Спустя два дня министерский
Дядя был доволен.
– Брата твоего директора я очень знаю: помогает Николаю Михайловичу читать все эти грамоты, летописи и родословия. Труд адский. Я встречал его. Молчалив, но полезен. Поклонись от меня своему директору.
У директора встретил он товарищей, которых видел мельком и как бы в тумане на приеме и экзамене у Разумовского. Сын директора, мальчик его лет, который также поступал в лицей, играл роль хозяина, встречал, провожал и знакомил всех.
Просторная комната поразила его наготою: мебель самая необходимая, на стене ни портрета, ни гравюры. Все было чопорно и скудно в квартире директора. За высокой английской конторкой стоял бородатый мужик в поддевке и записывал мерку. Трое или четверо кандидатов стояли в одном белье посреди комнаты. Александр остановился в нерешительности, стыдясь своего белья, чиненного Ариною. Однако и у товарищей было не лучше. Он осмелел. Пущин, с которым познакомил его дядя у министра, был здесь. Все присматривались друг к другу, как рекруты, которым забрили лбы. Бородатый мужик совещался с экономом о прикладе. Рост одного из юношей, казалось, вызвал его недовольство.
– Одного прикладу сколько пойдет, – говорил он эконому, морщась.
Вообще на квартире у директора ничто не напоминало лицея, каким он представился ему на приеме у Разумовского. Шитье мундиров производилось самым домашним образом; рябой эконом упрашивал портного поставить сукно, чтоб стояло, и не задержать.
– Будьте покойны, – говорил портной, – сукно дворцовое, на жилет поставлю белое пике. Примерим, а там и построим. Их благородия двадцать лет носить будут.
– Хоть бы шесть проносили, – говорил эконом.
Эти цифры их поразили. Бородатый мужик держался величаво и смотрел на эконома свысока. Голос у него был густой. Александр никогда не видал таких. Когда он ушел, Горчаков спросил у эконома:
– Кто этот мужик?
Эконом, оглянувшись, зашептал:
– Они точно мужики и сохраняют все мужицкое обличье; но только они – главный портной его величества, господин Мальгин, человек не простой.
Александр держался Пущина: он не привык к такому скоплению сверстников и легко смущался. Они ходили вместе к примерке, и наконец одежды их были готовы. Как зачарованные смотрели они друг на друга, примеряя круглые пуховые шляпы. На них были летние куртки с панталонами из бланжевой фуфайки, полусапожки. Вид их внезапно изменился. Директор показал и велел примерить парадные треуголки и суконные фуражки на каждый день, а потом эконом все запер на замок. Многие держались стороной, приходили осторожно и уходили неслышно; завязывали знакомства. Он познакомился с Горчаковым.
Горчаков был щеголеватее других и старался быть со всеми одинаково любезен. Он щурился, потому что был близорук или из гордости. Александр вспомнил тетрадь отца в потайном шкапу, где именем Горчакова был подписан «Соловей»; это имя часто там попадалось, и притом под самыми опасными пиесами. Он спросил товарища, все еще дичась, как ему приходится поэт.
– Дядюшка, – сказал небрежно Горчаков, и Александр понял, что это неправда.
Малиновский, сын директора, ни на шаг не отставал от маленького, сухонького, веснушчатого лицейского, которого звали Вальховский. Тот был страшно молчалив и не улыбался. Когда примеряли треуголки, он составил носки и выпрямился по-военному. Он был решителен, и они с Малиновским были, видимо, во всем заодно.