Пушкин (часть 3)
Шрифт:
2
У Корсакова был хороший, крупный почерк, и он был заправским редактором. Лучше почерк был только у Данзаса.
Уроки чистописания они любили. Калинич, громадный, неподвижный, с лицом величавым, был судья, знаток и любитель своего дела.
Он тоже был неудачник. Как рослый, видный собою певчий, он доставлен был в царствование Екатерины с юга в придворный хор – для случая: пример певчего Разумовского, Елизаветина любимца, был у всех в памяти. На грех он спал с голоса, случай не представился, и он навсегда остался живым памятником неверного дворцового счастья
Он требовал твердой линии и был враг нажимов и утолщения, а в особенности не любил задержки пера на началах и концах букв, от чего получалась точка. Это он считал чертою подлою, приказною и писарскою. Не любил он также «кудрей» – букв широких, раскидистых. Так писали Корф и Кюхельбекер, обучавшиеся дома немецкой грамоте.
– До парафа не дойдете, – говорил он им.
Параф, росчерк в подписи, он считал самым трудным, завершением всего дела.
– Кто неясно пишет, тот, видно, смутно и думает, – говаривал он, ничем, впрочем, не подтверждая этой своей мысли.
К почерку Александра он относился снисходительно:
– Новейшей французской школы – есть полет, но мало связи. Илличевский четче, но склонен к завитку.
Теперь они часто и помногу подписывались, везде, где придется, на первом попавшемся клочке бумаги. Собственная подпись занимала Александра. Он не был более сыном господина Пушкина 7-го класса или племянником известного стихотворца Пушкина, он сам был Пушкиным, стихотворцем.
Они всячески переиначивали свои фамилии и фамилии товарищей. Кюхельбекера, фамилия которого на самом деле была не без трудности, они писали: Бехелькюкер; кличка его была: Гезель. Гауеншилд же безбожно перевирал все фамилии, за исключением Кюхельбекера. Так, Илличевского он называл Иллишийший. Сам Илличевский теперь стал изображать свою фамилию: – ийший.
Александр любил свою подпись. Он подписывался – официально, с парафом, кратко, одной, двумя буквами, перевертнем: НКШП, номером 14 – по своему лицейскому нумеру, цифрами 1… 14… 16… – по месту букв: первая буква имени и конечная с начальной – фамилии: А. Н. П. Однажды, переписав свои стихи, он вспомнил, глядя на свой черновик, корявый дедовский памятник и подписался: Аннибал. Это разнообразие имен и подписей было для него удивительно: каждый раз не только имя, казалось ему, – он сам принимал новый вид.
Ему нравились загадочные и ложные имена в тетрадях отцовского бюро. Автор прятался за буквами, цифрами, анаграммами. О нем спорили, гадали.
Более всего Калинич одобрял почерк Данзаса:
– Упруго, кругло и мелко. Годен к писанию реляций и приказов.
И, задумавшись, прибавлял о Данзасе:
– Вот он и шалит, и жалобы всеобщие, и во всех науках только что не последний, а дал же Бог руку: с таким почерком нигде не пропадет.
Калинич, впрочем, учил их писать на два манера.
– Буде пишете для себя, нужно стараться едино о ясности напечатления, чтоб понять самому то, что написал. Но, пишучи для других, нужно льстить воображению. Парафом, у места поставленным, большего достигнешь, чем убеждением. Сразу видно, кто писал: если квадратами, в коих еще виден полуустав, – это приказный. Если упруго и черно – воин. Но если почерк ровен, без кудрей, нажимов и лишнего полета, – тот человек далеко пойдет. Это есть почерк публичный, или, иначе сказать, официальный.
У Корсакова был почерк официальный.
Пилецкий одобрил первый нумер газеты, но заметил, что нужно бы побольше стихов, например взять у Пушкина стихи. Александр ничего не дал в журнал.
Между тем, надув губы, наморщив брови, с быстрым, бессмысленным взглядом, он украдкою свирепо грыз ногти во всех углах: на уроках Илья Пилецкий, гувернер, стал делать ему слишком часто замечания. А когда его окликали или трогали, вздрагивал и смотрел с отвращением и испугом. Его скоро все оставили. Когда он писал, – все, что говорили кругом, казалось ему в такие минуты жалко, нахально, притворно, недостойно того, кто говорил. Ломоносов однажды дернул его за рукав – он разразился бранью.
3
Походка у Малиновского была всегда ровная, прямая, он вывез ее из Англии. В эти дни он стал тороплив и шаток.
Однажды утром он вышел из своего дома, что был напротив лицея, и перешел было, как всегда, улицу. Двое лицейских видели его из окна. И вдруг им показалось, что директор посмотрел пустыми глазами на небо и закрыл лицо руками. Это продолжалось одно мгновение. Они смутились и ничего другим не рассказали.
Куницын был бледен в этот день; рот его был сжат с решительным выражением, как бывало, когда они переставали его слушать на лекциях: он не терпел, когда его прерывали. В этот день он не отвечал на вопросы, с которыми они всегда любили к нему обращаться, – они думали, что он на них сердит, он их не слышал.
Гувернеры молчали. В эти-то дни Пилецкий и отнял у них книги, привезенные из родительских домов. Математик Карцов, любивший мрачно шутить, молчал и, как бы ожесточась противу кого-то, скрипел мелом на доске, и мел осыпался под грузной рукой. Гауеншилд в самозабвенье жевал лакрицу так громко и быстро, что не успевал прочесть немецкие стихи Опица, чему они и были рады.
Это был день падения Сперанского. Они узнали об этом через неделю: важный родитель Мясоедова, толстый, как сын, сказал сыну при свидании.
Только дядьки по-прежнему растапливали печи, отдирая с треском бересту и ворча: печи дымили. Это было обязанностью дядьки Матвея, который из-за печей воевал с экономом. Эконом говорил, что и так тепло, а дядька Матвей возражал:
– Мне едино, что тепло, что холодно, да и вы у себя небось топите – вот и печь накалили, а они растут, им тепло нужно. Закупайте, что ли, дрова.
Царское Село опустело: император Александр странствовал. Он выехал в армию. Ходили слухи, непонятные для лицейских: Сперанский внезапно пал – казнен или заточен; он оказался изменником. В Москве открыт заговор мартинистов. Они хорошенько не знали, что такое мартинисты. Пилецкий разъяснил им. Глядя бесстрастно на Пушкина, он сказал, что мартинисты – это французы и люди, приверженные ко всему французскому, насмешники и философы, непочтительные и готовые на все; дух непочтения и своевольства – вот что такое мартинизм; ныне ему приходит конец. Главные очаги разврата – московские и петербургские модные лавки и книги французские уничтожаются. Более ничего знать им не нужно.