Пушкин - историк Петра
Шрифт:
Статья “Александр Радищев”, которую поэт писал тогда же, заканчивается христианским определением истины: “...нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви” (XII,36), хорошо объясняющим характер пушкинского историзма. В письме к Языкову из Михайловского, где Пушкин оказался по случаю похорон матери, он просил: “Пришлите мне, ради бога, стих об Алексее божием человеке и еще какую-нибудь легенду. Нужно” (XVI,105).
28 апреля 1836 года вышло цензурное разрешение на печатание статьи “Российская Академия” с упоминанием “О сочинении Карамзина “Древняя и новая Россия””. Появилась надежда на публикацию самой “Записки”, а после нее и “Медного всадника”.
На следующий день поэт выезжает в Москву для занятий в архиве Коллегии иностранных дел, но, как можно судить из писем к жене, серьезно к ним не приступал. 6 мая - “Вот уже три дня как я в Москве, и все еще ничего не сделал: Архива не видал, с книгопродавцами не сторговался” (XVI, 1190), 11 мая - “Жизнь моя пребеспутная. Дома не сижу - в архиве не роюсь” (XVI, 1193).
108
на 6” (XVI,1196). Не найдя в Москве то, что мото стать причиной для самостоятельного, без разрешения царя, опубликования “Записок Моро-де-Бразе” - собственноручное письмо Петра, посланное им из-под Прута в 1711 году, - Пушкин решил отложить все занятия “Историей Петра” до лучшего времени. Его беспокоила судьба “Современника”, которая по-прежнему оставалась неясной. “У меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист (...) Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!” (XVI,1197), - писал он жене перед возвращением в Петербург.
Вместе с тем, появление Пушкина в старой столице не могло не вызвать вопрос о цели его прибытия, и поскольку поэт официально находился в служебной командировке для занятий Петром, это и стало основной темой его разговоров. “У них шел очень оживленный разговор, что писать из русской истории. Поэт говорил о многих сюжетах из истории Петра Великого”176, - рассказывает художник Дурнов о встрече Пушкина с К.Брюлловым. “У нас здесь Пушкин. Он очень занят своим Петром Великим. Его книга придется как раз кстати, когда будет разрушено все дело Петра Великого: она явится надгробным словом ему”177, - писал Чаадаев А.И.Тургеневу. Нет сомнения в том, что философ точно передает смысл сказанного поэтом. На этом фоне свидетельство Щепкина становится более понятным: “Вот что мне самому сказал Пушкин: “Я разобрал теперь много материалов о Петре и никогда не напишу его истории, потому что есть много фактов, которых я никак не могу согласить с личным моим к нему уважением””178. Однако и здесь Пушкин пользуется отговоркой, принятой им для общего пользования. По слухам, он уже около пяти лет занимался “Историей Петра” и многие, вероятно, интересовались результатом его работы. Сказать о том, что черновой вариант ее готов, Пушкин не мог, поскольку это сразу стало бы достоянием гласности и было бы передано царю. Оставалось придерживаться формы, высказанной им еще в 1833 году в разговоре с Далем, на тот момент отражающей истинное положение дел с “Историей”,
Перед самой смертью поэта историк Келлер получил тот же
109
дежурный ответ, который стал впоследствии рассматриваться исследователями как самокритика Пушкина: “Александр Сергеевич на вопрос мой, скоро ли мы будем иметь удовольствие прочесть произведение его о Петре, отвечал: “Я до сих пор ничего еще не написал, занимался единственно собиранием материалов: хочу составить себе идею обо всем труде, потом напишу историю Петра в год или в течение полугода и стану исправлять по документам””179. Для Пушкина Келлер не просто историк и частное лицо, он - официально назначенный царем переводчик записок Гордона о Петре I. Пушкин вынужден говорить с учетом того, что общий смысл разговора может быть передан царю. Поэт намеренно скрывает факт существования черновой рукописи “Истории Петра”, как в случае с “Историей Пугачева”, но вместе с тем охотно говорит о возможности ее скорой публикации и общем итоге исследования: “Об этом государе,- сказал он между прочим,- можно написать более, чем об истории России вообще. Одно из затруднений составить историю его состоит в том, что многие писатели, недоброжелательствуя ему, представляли разные события в искаженном виде, другие с пристрастием осыпали похвалами все его действия”180. Пушкин дает понять, что пишет взвешенную и добротную книгу И все же он не удерживается от того, чтобы не выразить свое личное отношение к Петру: “Он раскрыл мне страницу английской книги, записок Брюса о Петре Великом, в котором упоминается об отраве царе<вича> Алексея Петровича, приговаривая: “Вот как тогда дела делались’” 181.
В том же духе была выдержана и беседа поэта с Леве-Веймаром: “История Петра Великого, которую составлял Пушкин по приказанию императора, должна была быть удивительной книгой. Пушкин посетил все архивы Петербурга и Москвы (...) Взгляды Пушкина на основание Петербурга были совершенно новы и обнаруживали в нем скорее великого и глубокого историка, нежели поэта. Он не скрывал между тем серьезного смущения, которое он испытывал при мысли, что ему встретятся большие затруднения показать русскому народу Петра Великого таким, каким он был в первые годы своего царствования, когда он с яростью приносил все в жертву своей цели. Но как великолепно проследил Пушкин эволюцию
110
этого великого характера и с какой радостью, с каким удовольствием правдивого историка он показывал нам государя, который когда-то разбивал зубы не желавшим отвечать на его допросах и который смягчился настолько к своей старости, что советовал не оскорблять “даже словами” мятежников, приходивших просить у него милости” 182.
О глубине разрыва между поэтом и царем можно судить по пушкинской статье “Вольтер”, написанной этим же летом: “...настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы” (XII,81). Поэт пытается отредактировать “Медный всадник” с учетом царских помет, но останавливается, понимая, что это невозможно, и переписывает поэму в прежнем виде для представления к общей цензуре. Одновременно он пишет известный поэтический цикл, в котором духовная сторона жизни, казалось бы, полностью овладевает поэтом. Но уже 1 сентября Пушкин получает известие о запрете статьи, посвященной Радищеву и предназначенной для “Современника”. В ней тоже содержалась попытка миротворства. Поэт слегка коснулся темы Петра, назвав его законы строгими, а не жестокими, и привел
111
стихотворение Радищева, где лишь упоминается имя реформатора и Екатерины II, но дух статьи все равно не понравился цензуре. Вместо призывов к милосердию и соучастию в судьбе совестливого человека приходилось готовить быструю замену - выдержки из Джона Теннера, в которых поэт вновь раздражен и несдержан: “...с изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, все возвышающее душу человеческую - подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort); большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы, родословные гонения в народе, не имеющем дворянства (...) талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму” (XII, 104). Очевидно, Пушкин имел свое представление о демократии и самым тесным образом увязывал его с деятельностью Петра: “Вот уже 140 лет как табель о рангах сметает дворянство; и нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке”183.
Вместе с комментарием к Джону Теннеру Пушкин опубликовал в “Современнике” статью “Мнение М.Е.Лобанова о духе словесности”, написанную еще в разгар истории с “Выздоровлением Лукулла”, где прямо выразился: “Нельзя требовать от всех писателей стремиться к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то предметах, а не о других” (XII,69). И хотя Пушкин писал о свободе выбора жанра, в условиях того времени это вполне могло быть воспринято, как призыв к свободомыслию. 13-14 сентября поэт представляет цензуре отрывок из записок “О древней и новой России” Карамзина: “отрывок, заключающий краткое обозрение древних времен, и из новой истории некоторые места, относящиеся до царствования Петра Великого, Анны Ивановны и Екатерины Великой” 184. Более месяца рукопись ходит по правительственным инстанциям, и наконец, ее запрещают с довольно многозначительной формулировкой: “так как она в свое время не предназначалась
112
сочинителем для напечатания” 185. Вероятно, при дворе были хорошо осведомлены об обстоятельствах возникновения записок. Такая формулировка закрывала всякую возможность публикации карамзинской рукописи, а вслед за ней появление “Истории Петра” и “Медного всадника”, как бы развивающих идеи признанного историографа.
Незадолго перед этим Пушкин видится с Корфом и вскоре получает от него известную библиографию Петра. Вместе с благодарностью поэт пишет строки, которые, по мнению Попова, свидетельствуют, что “до конца своей жизни Пушкин считал себя плохо ориентированным в литературе, касающейся эпохи Петра I”186: “Прочитав эту номенклатуру, я испугался и устыдился: большая часть цитованных книг мне неизвестна” (XVI,168). Фейнберг справедливо замечает, что библиография Корфа состояла из большого числа компилятивных работ, с которыми Пушкин не обязан был знакомиться. К тому же письмо наполнено самоиронией: “Но история долга, жизнь коротка, а пуще всего человеческая природа ленива (русская природа в особенности)” (XVI,1263) - и по существу является перифразой дежурной отговорки Пушкина Только Келлеру он проговорится: “Эта работа убийственная (...) если бы я наперед знал, я бы не взялся за нее” 187. Незадолго до смерти, чувствуя приближение скорой развязки, поэт сознается близкому человеку -Плетневу - по словам Никитенко, “что историю Петра никак нельзя писать, то есть ее не позволят печатать”188.