Пушкин в Александровскую эпоху
Шрифт:
Н.И. Отрешков успел составить себе репутацию серьезного ученого и литератора по салонам, гостиным и кабинетам влиятельных лиц, не имея никакого имени и авторитета ни в ученом, ни в литературном мире. Он прослыл агрономом, политико-экономом, финансовой способностью, не соприкасаясь с людьми науки и не выходя на арену публичности. Вероятно, в одном из петербургских салонов Пушкину и указали на Н.И. Отрешкова, как на образцового и дельного сотрудника по журналу. Отрешков не усомнился взять в свои руки газету, сделавшуюся предметом мук и отвращения для ее основателя, и вести ее без признака редакторской способности, без литературных связей в обществе и без капитала, нужного, чтобы поставить на ноги сложное предприятие. Пушкин не хотел ни во что вмешиваться. Вышло то, что должно было выйти – переговоры длились и ничем не кончились. Когда позднее, и уже после смерти Пушкина – один из многочисленных покровителей Отрешкова – граф Г.Г. Строгонов, назначенный председателем в опеке по делам Пушкинской фамилии, ввел Отрешкова, вслед за собой, и в опекунскую комиссию, он играл в ней весьма значительную роль. Под непосредственным наблюдением Отрешкова печаталось посмертное издание «Сочинений Пушкина», удивившее даже и тогдашнюю, не очень взыскательную публику, своей беспорядочностью, и он же предлагал, для устройства материального положения семьи Пушкина, меры, которые, без щедрот государя, выпавших на ее долю, конечно, не обеспечили бы прочно ее будущности к существованию, как это случилось. По окончании ликвидации долгов и имущества
Несколько более сохранилось документов и свидетельств от другого замысла Пушкина – написать историю Петра I, который тоже не осуществился, как и первый, но с тою разницей, что погасал уже медленно и постепенно, с ходом самых работ историка.
С необычайным рвением принялся Пушкин, особенно летом 1832 г., за разбор и чтение документов, касающихся царствования Петра I в государственном архиве, являясь туда каждодневно пешком с Черной речки, где жил. По первым же собранным материалам, он приступил к составлению текста, к спокойному, стройному повествованию о жизни и эпохе государя, точно предварительная критическая разработка свидетельств была уже кончена автором; за то, позабытая вначале, она явилась после в середине труда и расстроила его. Пушкин сам почувствовал, что прямое изготовление исторического текста после беглого взгляда, брошенного на данные, из которых труд должен вырастать – есть дело весьма преждевременное. Почти на каждой строчке своего повествования, он встречался с сомнением или относительно достоверности источника, откуда взят был описываемый факт, или относительно правильной постановки и освещения его. Все такие сомнения он обозначал вопросительными знаками в рукописи и – текст повествования покрыт такими знаками. Они указывали, где должна была произойти новая проверка данных и новое исследование их, в дополнение упущений первоначального поверхностного обзора. Несколько примеров Пушкинского исторического рассказа, пересеченного во всех направлениях такими предостерегающими знаками, и нарушающими как течение его, так и внимание и доверие читателя – собраны были нами в материалах для биографии Пушкина в 1856 г.
Историк однако ж продолжал упорствовать в намерении изготовить сперва текст сочинения для того, чтобы впоследствии разрушить его критической проверкой, и довел свою работу до 1689 года – провозглашения Петра единодержавным правителем государства. Тут он остановился, вероятно, потому, что дальше и нельзя было идти в этом направлении: масса преобразовательных мер монарха, требовавшая настоятельно классификации и тщательного разбора, загромождала дорогу. Пушкин переменил манеру труда; он отказался от эпического рассказа и заменил его самым кропотливым подбором, в хронологическом порядке фактов и указов царствования за каждый год, сопровождая выписки свои примечаниями для памяти, с целью, по всем вероятиям, воспользоваться теми и другими, когда достаточное количество собранного материала позволит приступить к составлению уже настоящей истории.
Вот эти именно примечания Пушкина к указам и событиям эпохи преобразователя – и тон, в котором почасту излагаются они, и составляют единственную существенную часть всего его труда. В них обнаруживается тайная мысль историка, – та самая, которая неотступно преследовала его и прежде, и которая теперь помешала ему довести до конца свое предприятие и написать задуманную книгу – несмотря на весь его талант и на все его трудолюбие.
Чем яснее восставала перед ним картина деятельности Петра, благодаря самому предпринятому сборнику, тем сильнее укреплялось у Пушкина старое представление о гениальном императоре, как об олицетворении страшной бури, одинаково сметающей перед собой, без выбора и сожаления, все, что ей встречается на пути до тех пор, пока не истощится сама собой ее природная, феноменальная сила. Завзятому типу людей Александровской эпохи, каким был Пушкин, казалась тяжелою ношею даже и благодарность за великие отечественные подвиги, если они совершены с помощью крутых и нравственно-оскорбительных мер. Еще менее расположен был Пушкин, по личному характеру своему, оправдывать реформы, которые шли наперекор некоторым существенным народным особенностям, и возмущался ими, когда они не оставляли в покое частного, безвредного убеждения, или грубо затрагивали наивные, простосердечные верования. Большое расстройство в сознании Пушкина внесено было соображением, что не вся правдацеликом, и при всяком случае, стояла на стороне грозного реформатора, а между тем меры, какие он принимал для доставления торжества своим ошибкам и погрешностям, ничуть не уступали в энергии и беспощадности мерам, с помощью которых он осуществлял и свои великие предначертания: люди гибли, положения уничтожались, общество колебалось уже в пользу явной исторической невозможности, чему свидетельством остался закон о престолонаследии и друг. Сквозь призму своего установившегося воззрения на Петра I Пушкин видел или думал, что видит, двойное лицо – гениального созидателя государства и старый восточный тип, «бича божия».Рука Пушкина дрогнула. Уже много накопилось материалов для истории в его сборнике и ждало только обработки, а он все не приступал к ней. Он искал способа изобразить лик великого государя согласно со своим собственным пониманием его, и не оскорбляя официального мира, ожидавшего безусловной апофеозы преобразователя, для чего собственно и были открыты ему государственные архивы. Пушкин так и умер, не отыскав способа примирить эти два совершенно противоположные требования, и все продолжал еще собирать материалы, как будто от количества их ожидал совета, помощи и вдохновения в этом деле.
Большая часть заметок и примечаний Пушкина, на которых мы основываем выводы, здесь изложенные, отличаются чрезвычайно живым, критическим характером. Известно, что посмертное «Собрание сочинений Пушкина» издавалось, по воле государя, почти без участия цензуры; но, прилагая к изданию свою обычную пометку о дозволении печатать (май и июнь 1840 г.), цензура все-таки заявила мнение о совершенной невозможности открыть право свободного обращения в публике многим циническим приговорам и заключениям автора. Места эти и были выпущены по ее настоянию, лишив остальную часть труда почти всякого интереса. Для оправдания цензуры того времени в этом случае достаточно сказать, что, по запальчивому тону и крайне резкому выражению мысли, заметки Пушкина и теперь, по прошествии почти 50 лет со времени их составления, походят скорее на ожесточенные тирады озлобленного человека, чем на вопросы и сомнения ученого. Выбираем из ряда Пушкинских заметок наиболее удобные для сообщения публике понятия об их общем характере:
«1711–1714 г.У князя Меньшикова на фейерверке на щите надпись: «Где же правда, там и помощь божия»; однако Бог помог не нам.В сие же время издан тиранский указ о запрещении во всем государстве каменного строения. – 1715.Петр опять издал один из своих жестоких указов: он повелел приготовлять юфть по новым способам, по обыкновению своему, угрожая за ослушание кнутом и каторгою. – 1718.Приказывает юфть для обуви делать не с дегтем, а с ворванным салом, под страхом конфискации и галер, как обыкновенно кончаются хозяйственные указы Петра. – 1721.Указ о возвращении родителям деревень, принадлежащих им и невинным их детям, также и о платеже заимодавцам. NB. Сей закон справедлив и милостив, но факт из коего он проистекает – сам по себе, несправедливость и жестокость. От гнилого корня отпрыск живой. – 1721.Сенат и синод подносят ему титул Отца отечества, Всероссийского императора и Петра Великого. Петр не долго церемонился и принял его. Сенат (т. е., восемь стариков) прокричали: vivat!. Петр отвечал речью гораздо более приличной и рассудительной, чем это все торжество. – 1722.Петр был гневен. Дворяне не явились на смотр. Издал указ, превосходящий варварством все прежние. – 1722.Манифест о праве наследства, т. е. уничтожил всякую законность в порядке наследства, и отдал престол на произволение…»
И так далее. Наиболее резким словом отличаются заметки, касающиеся женитьбы Петра на Екатерине магдебургской; процесса царевича Алексея, где встречается такое утверждение: «Петр хвастался своей жестокостью», процесса несчастных Монсов и обстановки, сопровождавшей смерть реформатора.
Значило ли все это, что Пушкин не обладал надлежащим органом для понимания великой государственной стороны в деятельности Петра I, что он лишен был способности чутья и распознавания великих идей, управляющих поступками гениальных людей? Далеко от этого! Понимание величия задачи, поставленной себе преобразователем, и благоговение перед силой и ясностью, с которыми он проводил ее в народе, Пушкин обнаруживал не раз в течении своей поэтической деятельности. Он не выдержал только восторженного настроения своих стихотворений, посвященных имени Петра, когда ближе подошел к жизненным подробностям его царствования и услышал, так сказать, вопли жертв и шум развалин, падавших под ударами преобразователя, расчищавшего дорогу новому порядку дел и новым идеям. Художническая натура Пушкина мешала ему сделаться трезвым историком. Ему недоставало сухости воображения, необходимой для того, чтобы хладнокровно взвешивать и определять цену роковых событий, не чувствуя страшной, раздирающей драмы под ними, и не смущаясь ею, когда она выступает наружу. Поэтическая способность переноситься всецело в дальние эпохи и жить с ними, как бы в качестве их современника, мешала ему исполнять обязанности историка. Он слишком любил побежденных и проигравших свое дело, слишком возмущался, когда победители кичливо предавались торжеству, хотя бы последнее было вынесено самым историческим ходом дел и необходимостью. В числе его заметок находится одна, весьма важная, которая показывает, что он рад был встретиться на пути своих исследований с соображениями, которые открывали ему возможность войти в роль бесстрастного судьи и резонера гораздо полнее, чем он делал это доселе:
«Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости;вторые – нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности или, по крайней мере, для будущего; вторые – вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика.
«NB. Это внести в историю Петра, обдумав».
Итак, вот та твердо поставленная программа, из которой должен был у Пушкина возникнуть образ великого монарха. Сам собой рождается при этом вопрос – была ли возможность этой программы, по времени, осуществиться на деле? Прежде всего тут бросается в глаза несколько искусственное деление цельной фигуры преобразователя на две части, имеющие каждая свое особенное выражение. Очень много возражений способно вызвать такое предполагаемое раздвоение политической деятельности у Петра I, так как источник ее, при всем ее разнообразии, был один и тот же – сознание могущества самодержавной власти, вера в дело, заботливость о будущем государства, непреклонная воля. Все это уравнивало перед лицом реформатора все сферы общества и администрации и клало одинаковую печать на все его распоряжения, великие и малые, без различия. Государственные учреждения, несмотря на свое коллегиальное устройство, следили за всяким настроением учредителя и предупреждали его, не веря в свою самостоятельность; в частных, хозяйственных предписаниях могущественного «помещика» легко усмотреть не малую долю благожелательства и мудрости, несмотря на их жестокую форму, которая так возмущала Пушкина. Но оставляя в стороне этот вопрос, следует остановиться еще на другом. Если бы Пушкину и удалось силой большого таланта провести искусно и счастливо параллель своей программы в историческом изложении – кого бы она удовлетворила? – Большинство публики и весь официальный мир ждали от поэта просто лучезарного лика Петра I и, конечно, возмутились бы всяким ярким пятном, которое бы на нем приметили; с другой стороны, даже и позволение на самый осторожный и необходимый, по существу дела, ввод теней в образ монарха Пушкин принужден был бы покупать ценою едва внятных намеков, полу откровений, недоговоренных мыслей, что лишило бы его труд всякого наукообразного значения в глазах сведущих и компетентных судей. В виду разнообразных и одинаково настоятельных требований, успех историка становился сомнительным, какую бы дорогу, впрочем, сам автор ни выбрал. При таких условиях труда, естественно, что он должен был остановиться у Пушкина – и остановился действительно.
Как бы предчувствуя свою неудачу, Пушкин успел открыть для себя в архивах побочное дело, которое утешило его отчасти за медленный ход главной работы. Часто случается, что исследователь, свободно и доверчиво допущенный ко всем сокровищам богатого книгохранилища, знакомится там с документами, не касающимися прямо его предмета, но в высшей степени интересными. Таким документом, завладевшим всем вниманием Пушкина, оказалось дело о Пуганевском бунте: оно сразу пробудило в нем производительную энергию, которая дремала за составлением все разраставшегося сборника петровских указов и крупных черт его жизни и примечаний к ним. Правда, что это второстепенное, побочное дело прямо перенесло Пушкина в сферу творчества, в ту сферу, где он был полным хозяином и господином своего талаята. Выписывая официальные данные о Пугачевском бунте и переделывая их в простой, чрезвычайно сдержанный и строгий рассказ – Пушкин в то же время воплощал дух эпохи и представлял картину события и жизненные его подробности в мастерском романе, – известной «Капитанской дочке». Эта образцовая историческая повесть зачалась в архивной пыли, выросла на донесениях, промемориях, следственных процессах, снятых ее автором с молчаливых полок, где они так долго покоились, а закончилась в одной из уральских станиц, куда в следующем 1833 году Пушкин отправился через Казань, Симбирск и Оренбург для проверки и осмотра места действий, как своего романа, так и своей истории. Эти близнецы назначены были пополнять один другого.
Историю Пугачевского бунта,которую озаглавить Пушкин хотел первоначально народным, генерическим прозвищем всей эпохи: «Пугачевщина», нельзя назвать в настоящем смысле слова историей. Это скорее дельная, хорошо составленная докладная записка,назначенная для быстрого ознакомления с предметом читателя, который бы поинтересовался им, – чем и объясняется ее хладнокровный, чисто объективный и невозмутимый тон, который так восхищал друзей поэта, и, между прочим, Н.В. Гоголя, когда она явилась в печати. Все краски, бытовые подробности, вся живость изображения этой русской «жакерии» выпали на долю «Капитанской дочки». Известно, каким изяществом постройки она отличается, каким добродушным юмором веет от описания патриархальных порядков того времени и создания типических характеров в духе эпохи…