Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Шрифт:
— Барклай де Толли — предатель, — искренне удивился неведению Кюхли Олосенька. — Это знает вся Россия. А ты защищаешь его, потому что он твой родственник по матушке, сам не раз говорил…
— Во мне говорит высшая справедливость, а вовсе не те мелкие чувства, в которых ты меня подозреваешь…
— Кюхля, никто тебя ни в чем… — начал было как можно ласковей Илличевский, как вдруг Кюхельбекер, весь напрягшись, задрожал так, что жилы надулись у него на шее и на лбу, и закричал, размахивая руками и топая ногами:
— Стреляться!
— Сейчас дам тебе в лоб, и будет и тебе, и твоему Барклаю де Толли высшая справедливость! Успокойся, родственничек! Знаем, какая вы родня: твоя бабушка его дедушку из Царского Села за хуй вела!
— Бабушка? За хуй? — вскричал Кюхельбекер, и оттого, что он, может, впервые в жизни заговорил по-матерному, Малиновский нагло и весело расхохотался.
Он могучими лапами сграбастал Кюхлю и повернул к себе. Кюхля стал рваться, брызгать слюной от бешенства.
— Держать! Держать, Казак! — приговаривал Малиновский сам себе, и мало-помалу Кюхельбекер успокоился.
Дело происходило в газетной комнате, где воспитанники, по обыкновению, обсуждали последние новости. На стене висела большая карта земного шара с двумя полушариями, кругом на столах лежали иностранные и русские газеты и журналы.
— Во главе русских войск должен встать сам государь! — объяснял Горчаков среди других воспитанников, которые только посмотрели на назревавшую драку, но не встали и не подошли, отнеслись к ней как к делу обыденному. Все давно привыкли к штукам Кюхельбекера. — Для меня это несомненно. Отъезд из армии — это его ошибка.
— Только Суворов мог победить Наполеона, да еще Кутузов, — возразил Вольховский. — А его поставили во главе петербургского ополчения…
— Государь не любит Кутузова, — напомнил Вольховскому Горчаков.
— Да. Но его любит вся Россия! — в свою очередь напомнил Вольховский. — И с этим государь должен считаться.
Вдруг вскочил Пущин, читавший «Северную почту».
— Послушайте! Генерал-лейтенант Раевский для одушевления воинов вывел впереди колонны своих сыновей. Младшему всего одиннадцать лет! Это в бою у Салтановки!
— А где эта Салтановка? — Все бросились к карте с красными флажками, отмечавшими линию военных действий.
Кто-то подхватил брошенную Пущиным газету и добавил, глядя в нее:
— Это старое сообщение! Видите, газета от 31 июля, а сражение было одиннадцатого… Французы уже где-то под Смоленском…
Вдруг все замерли — в газетную комнату вошел косоглазый Броглио с огромным орденом на груди. Как ни в чем не бывало он, мурлыкая, расположился в кресле у стола и развернул газету.
Лицеисты приблизились к нему гурьбой. Один глаз Броглио смотрел в газету, другой — на них.
— Это что у тебя? — спросил Данзас, кивком указав на орден.
— Не видишь, что ли? Орден! Мне прислали орден.
— Чей? — поинтересовался
— Как чей? — не сразу понял Броглио. — Мой, разумеется…
— Откуда?
— Это мальтийский орден, — пояснил Броглио. — Все мужчины в нашем древнем роде удостаиваются его… — Он посмотрел на ребят, какое впечатление произвело его сообщение.
— Это вражеский орден! — сказал уверенно Мясоедов, и его узкие глаза наполнились злобой. — А ну-ка сними!
— Я итальянский граф Сильверий Броглио Шевалье де Касальборгоне, и меня наградили орденом, — гордо, но дрожащими губами выговорил Броглио. — И я не позволю всякой…
— Оставьте его, — небрежно бросил Пущин.
— Но он же враг! — не понял Пущина Мясоедов. Он искренне не понимал, как можно оставить врага, которого надо уничтожать, в покое.
— Он не враг, он просто дурак! — поставил точку Пущин и развернулся, чтобы уйти, но тут вдруг страшно закричал Броглио.
Как снаряд, маленький Броглио вылетел из кресла и сбил верзилу Пущина с ног. Бросив его на пол, Броглио оказался сверху и продолжал тузить врага на полу.
— Перестаньте, перестаньте! — пытался растащить и успокоить дерущихся Ломоносов. — Государь Павел Первый был великим магистром мальтийского ордена!
А тем временем Кюхельбекер, до которого никому не было дела, покинул газетную комнату.
Драка продолжалась, не так просто было остановить разъяренного Броглио.
А Кюхля понуро побрел по коридору и увидел сидящего на подоконнике Пушкина. Тот что-то писал, а когда увидел Кюхлю, то спрятал.
Но Кюхельбекер не обратил на это внимания, настолько был поглощен своими горькими мыслями.
— Ты слышал, что они кричат про Барклая? Ведь это ложь! Я и сам чуть было не поддался ей. Матушка написала мне, чтобы я не верил подобному легкомыслию: Барклай де Толли — великий муж и приносит свою репутацию в жертву Отечеству.
— Чернь не способна оценить великих замыслов, — сказал ему Пушкин. — Одиночество — удел таких личностей, но придет время…
— А если не придет?
Пушкин ничего не ответил, задумался.
— Ты о чем пишешь? — поинтересовался Кюхельбекер.
— Так… — попытался отмахнуться от него Пушкин.
— А все же? — настаивал назойливый товарищ.
— Эпиграмму на тебя, — признался Пушкин.
— И ты туда же! — горько сказал Кюхля и, спрыгнув с подоконника, на который присел, хотел было двинуться дальше, но Пушкин его остановил:
— Не обижайся, Виля, я еще не закончил, закончу, тебе первому покажу.
— Спасибо, Саша, — сказал Кюхля. И снова присел рядом на подоконник. — Но, знаешь, эпиграммы на меня пишут все, кому не лень… Ты бы занялся чем-нибудь значительным, написал бы роман, а? — Кюхля посмотрел в смышленые глаза друга и не увидел там, за искорками, привычной насмешки.