Пустыня внемлет Богу. Роман о пророке Моисее
Шрифт:
— Да святится имя Твое, пошли другого, кого можешь послать.
Терпение ли лопнуло, возгорелся ли гнев Его, вулкан ли потряс пространство, так или иначе, дела твои, Моисей, неважны.
— Вспомни брата своего Аарона, которого никогда не видел. Подумай, как он обрадуется, встретив тебя. Я буду при твоих устах, а Ты при его. Он и будет говорить. Очнись, посох свой для знамений не забудь взять в руки да и сам себя в руки возьми.
И стало тихо.
Только невыразимый вздох пробежал мощью и морщью по горам, распадкам, по всему неохватному пространству, — вздох Его ли, не выдерживающий тяжести собственной
Солнце стоит на гребне горы.
Быть может, подумал Моисей, при звучании Его голоса время замирает, солнце не движется?
С трудом поднимается Моисей с камня, не веря, что наваждение миновало, разжалась сила, словно жерновами сжимавшая плечи.
С каким-то равнодушием, даже отвращением к самому себе гонит Моисей стада с гор: предстоит долгая обратная дорога к Итро, к жене Сепфоре.
Балак, Уц и Калеб жмутся к его ногам, словно бы пытаясь взять на себя часть его одиночества, и вдруг Моисей отчетливо понимает, откуда у него это отвращение к самому себе: он видит себя всевидящим Оком, какое же он слабое, трусливое, недостойное существо.
Ведь все, что им выстрадано, открылось в озарениях или терзало в тягостных муках мысли в течение всей его жизни, было направлено на эту встречу, и оказаться до того захваченным врасплох, до того ничтожным, препираться, зная несомненно, что обратного пути нет, заможно сбежать от Того, кто несет сокровенную весть его, Моисея, души, в надежде получить отклик — совесть.
Оказывается, собственное я, которое Моисей так пестовал, которым нередко столь кичился перед самим собой, способно в судьбоносный час наглухо замкнуть небо, голосом трусливого, бессильного в своей уверенности, изощренного в своем недоверии рассудка заглушить все возносящие ввысь порывы души.
А ведь Он, и Моисей это давно и неизбывно ощущает, следит за ним, знает его не только как труса и мелкого эгоиста, но и как существо, которое в какие-то мгновения готово было жизнь отдать, чтобы лишь прикоснуться к Нему и понять в бездне безделья и праздности своей темный смысл собственного существования.
Может, потому Он был терпелив и печален, ибо знает Моисея более, чем Моисей самого себя.
И тут всплывают в памяти Моисея слова Его, которые в те мгновения тяжкого напряжения, казалось, прошли мимо сознания:
«…пойдете не с пустыми руками. Каждая женщина выпросит у соседки… вещей серебряных и золотых… и оберете египтян…»
То ли Он думает, что так легче улестить Моисея, то ли Его законы греха и возмездия иные и неподвластны человеческому пониманию, которое отличается короткой памятью и потому невыносимой самоуверенностью?
А может, Он просто испытывает Моисея, а затем Сам его же накажет за то, что с такой лукавой доверчивостью избрал кривые пути?
Опять мельчишь, сокрушается про себя Моисей, опять червь сомнения тошнотой подкатывает к горлу: все, что случилось час или вечность назад, могло быть и могло не быть, ибо кажется невероятным и тем не менее возможным.
Во всяком случае, кажется, единственное, что он, Моисей, обрел после случившегося, — это право доверительно
Так или иначе, вся жизнь его до этих мгновений видится Моисею внезапно уменьшившейся, как в перевернутой подзорной трубе, через которую они, наследные принцы, детьми смотрели на Нил и пирамиды с необъятной крыши дворца.
Так или иначе, следует ему, как рыбе, привыкать к новому с тех мгновений разреженному воздуху пространств, в котором, очевидно, обретается Сотворивший мир.
И если и вправду вступил Моисей в свой звездный час, две вещи важны для него: сколь долго сможет он продержаться в этом разреженном пространстве, сколь долго сможет нести этот невыносимый по тяжести груз на своих плечах?
Стоит Моисей высоко на перевале, оглядывает, как бы прощаясь и зная, что вернется, весь высокий, холодный и чистый окоем взглядом причащенного, знающего, что именно здесь пуповина мироздания, и внезапно давно мелькавшая, не до конца проясненная мысль потрясает его ослепительной вспышкой совершенного знания: милосердие и выход из рабства равнозначны Сотворению мира и — прямое его продолжение.
6. На волосок от смерти
Много необычного происходит на обратном пути. Равнодушно минует Моисей райский уголок, на этот раз лишь пахнувший на него парным теплом и сладкой гнилью.
Сколько раз искал он в пустыне колодцы, хотя точно знал, где они. Теперь он выходит на них сразу, словно бы они сами несут ему себя навстречу.
Обнаруживаются источники, которые он вовсе и не замечал по пути сюда.
Ни одна овца, ни один ягненок не упали в пропасть, не застряли в расселинах, хотя после всего случившегося и тем более ожидаемого Моисей довольно рассеян, и стада ведут и сгоняют Балак, Уц и Калеб. Несколько раз приносили они ему в зубах трепещущих перепелов. Он их искусно жарит на костре, но сам в рот не берет, отдает псам и вообще всю обратную дорогу питается ягодами, плодами, варевом из зерен.
Никогда не уделял столько внимания каждому встретившемуся в пути кусту иерихонской розы, которая, как ему кажется, впервые на его памяти раскрылась до предела, с такой доверчивостью, ибо весь обратный путь идет дождь, бодряще остро пахнет свежестью трав и земли.
Ничто не напоминает Моисею о случившемся, только иной раз вздрогнет, взглянув на посох: кажется, рядом дремлет змея, еще миг — и ужалит, и по ночам снится ему брат Аарон, которого он никогда не видел, но само имя брата, упомянутое Им, — единственное неопровержимое доказательство того, что свершившееся было вне его, Моисея, бытия и сознания.
Вне его или в нем?
Вот — камень преткновения, о который можно разбить лоб и впасть в безумие: заложена ли изначально в него, Моисея, вера в Него, или она автономна, существует сама по себе всей мощью мира и божественного духа и Моисею еще повезло, что мощь эта излилась на него высшим благом, а мог, как миллионы ему подобных, пройти мимо?
Моисей всегда настороженно и осторожно относится к собственному «я», зная, что чрезмерное в него погружение чревато тоской смертной, резкими сменами настроения от полного неверия через унылое сомнение к ослепляющей до неприличия вере.