Путешествие Ханумана на Лолланд
Шрифт:
– Чего делать?
– Как чего делать?.. Парня надо спасать…
– Сам вижу… спасать… Как?..
– Надо думать…
Они были здорово пьяные; пивных бутылок вокруг расползлось море, ступить было некуда, даже одной ногой. Пол натягивал губы и все запасы кожи на лице, выражая тем самым полную неспособность принять какое-либо решение. Хью вращал глазами, утирал маслянистый рот, вздувался всем телом, тянул воздух. Пол шевельнул единственной извилиной на лбу и сказал, что надо ехать к врачу, если парень жить хочет. Я закатил глаза и сказал, что лучше умру, чем отдамся ментам.
– Ну причем тут менты? – сказал Пол. – Ведь есть врачи, которые не станут ментам ничего говорить!
– Мы таких врачей не знаем…
Пол сказал, что мог бы позвонить, но у него нет телефона. Хануман достал свой телефон. Пол позвонил, говорил пару минут, объяснил ситуацию какой-то Зузу, сказал, что нога выглядит ужасно, у парня температура, сам не знает, что говорит, почти бредит…
– Доставить к вам и немедленно? Понял, будет доставлен, – и встал.
Приказал отнести меня в машину. Ногу волокли, точно якорь. Казалось, что некоторое время даже несли отдельно. Как ребенка на руках. И все же, все же – проклятье! – я не мог не задеть ею дверцу! Через семь часов я был в Хускего.
Но чего мне стоило это путешествие!
То трясло, то кидало в жар, тошнило, рвало, было неотвязное видение: неизвестная улица, по которой бегает стайка неразлучных карманных собачек, они бегут направо, и меня тошнит, налево –
Когда я пришел в себя, доктор убирал ватку от моего обожженного носа; я задыхался, по лицу тек пот, я видел старичка: совсем старый, совсем ветхий старик, он стоял и говорил по-датски маленькой озабоченной женщине в платках, что – если я правильно понял – может помочь только одно, и немедленно, у него есть это, но вот он не знает, есть ли у меня аллергия и вообще как мое сердце отреагирует; она, в платках, сказала, что если это не сделать, то я умру, а если сделать – то есть шанс.
– Ну, – сказал старик, – если я сделаю укол и он умрет, меня привлекут!
– Ага, тогда кто-то другой должен сделать укол?
– Логично…
B комнате не было никого, никого, кроме нас троих и Ханумана, но он был не в состоянии сделать укол, тем более в вену, потому что пока суть да дело, как выяснилось позже, его очень здорово накурили. Я внезапно пришел в себя, сказал, чтоб дали мне шприц! Доктор молча отломил головку от ампулы, наполнил шприц и дал мне. Все плыло перед глазами; я собрался, поймал вену, поймал, увидел, что в шприц брызнула и побежала кровь, не стал брать контроль, а сразу погнал по вене, уверенно, бесповоротно, не боясь, что задую или что-то там, что бы ни было, а оно уже пошло, пошло, пошло с ветерком!!! Такая свежесть! Такая свежесть! Такая легкость! Я понятия не имел, что там было за противоядие, но меня понесло, понесло и носило, да так, как никогда в жизни не носило!
– Эй, док, – сказал я, – ты это… ничего не перепутал? Это случайно не фентонил, а?
Тот посмотрел на меня, уже пергаментный и с глазами цвета рубина, и сказал:
– Лучше тебе не знать, что это такое, и больше не повторять этого никогда, никогда, никогда…
Все плясало перед глазами, я с трудом понимал, где и что за люди меня окружают; не хотелось ни есть, ни спать; ничего не хотел; только просил сигарет, которые иногда путали с джоинтом, курил всё, что давали, пил чай, зеленый чай, который мне подносил огромный тощий негр, со стен на меня смотрели маски, они мне показывали длинные змеиные языки, они смеялись мне в лицо, что-то шептали; ночь кружилась, люди вращались, играла африканская музыка, танцевали странно одетые люди, курились куренья, дым плыл, плыл и я вместе с ним, а потом был рассвет, и неожиданно я обессилел и провалился в глубокий сон…
Доктор выжимал из ноги гной – я орал. Орал, как в детстве. В голове пузырились видения. Боль порождала картины. Мне мерещилось, будто у меня в голове происходят взрывы и где-то растут какие-то стены, башни, мосты… Это был бред, натуральный! Еще мне почему-то казалось, что доктор получал садистское удовольствие от этой процедуры; он пунктуально являлся каждый день, давал мне пенициллин, ставил ногу в тазик, снимал повязку и начинал давить.
Когда доктор уходил и я оставался один, в голых сырых стенах, мне становилось так плохо, так одиноко, так страшно, что хотелось повеситься. Во-первых, я не мог понять, где я и почему постоянно мерзну. На мне лежала груда одеял. Подле меня стоял радиатор. Он грел слабо, очень слабо, но все-таки грел же! В том-то и было дело. В том-то и была беда. Он грел, а я от этого не согревался, я не чувствовал тепла. Меня трясло. Начинали грызть опасения, что со мной что-то не так… В меня вселялась паника. Меня никак не покидали страхи, уже не страх смерти, а некая бесформенная боязнь потерять ногу. Во-вторых, у меня и правда онемела нога, умножив тем самым мои страхи, подпитав мои спекуляции. В-третьих, шел бесконечный ливень за окном, просто стоял стеной, и какая-то до неприличия музыкальная капель играла внутри, в самой комнате! Дождь пробирался в комнату через крышу, которая тоже позвякивала и громыхала; дождь капал на пол, в сырые тусклые пятна большого, стертого в некоторых местах до дыр ковра; дождь капал на столик, на газету на столе, которую не дочитали в 1985 году, 16 июня, и бросили там желтеть; дождь капал на стулья, которые стояли так, будто кто-то вот только что сидел на них, или лет сто тому, и эти кто-то встали, вышли, оставив стулья именно так, и с тех пор их никто не трогал, сохраняя это исторически музейное расположение как дань уважения, и только дождь осмеливался на них капать, на пружинно выгнутое сиденье, на изогнутый подлокотник, на розочку на спинке. Я смотрел на эти немые стулья, и меня не покидало странное ощущение, что эти воображаемые некто, кто вышли, пусть даже лет сто тому, обязательно должны вернуться, и они непременно вернутся, и вернуться они могут вообще когда угодно, просто когда угодно, они могут вернуться в любой момент; и монотонно стучащие капли усиливали это ощущение, они словно нагнетали это ожидание. Там еще были какие-то бумаги, огромные кипы и папки, подшивки, распечатки, какие-то выступления, речи, доклады, рефераты, отчеты с каких-то семинаров, все было по-английски, но все равно ничего было не разобрать! Такая белиберда там была понаписана. С трудом верилось, что за словами стояли настоящие люди. Это был какой-то научно-фантастический роман! Там говорилось о какой-то конспирации, глобальном заговоре против всего мира, о какой-то верхушке людей, которые спланировали всё, всё, всё: экономические кризисы, развитие общества, образование, идеи, революции, религии, войны – всё, решительно всё было им подвластно. Эта горстка элиты контролировала всех нас, в том числе и сны – Ханумана и мои. Элита, дескать, вмешалась в ДНК каждого, это они построили «Макдоналдсы» и «Макбургеры», открыли Спар-киоски и Спар-кассы, они придумали Интернет, компьютер, тараканьи бега и Каннский фестиваль, они транслировали фильмы голливудским и болливудским режиссерам, они внушали нам, как себя вести, с кем спать, а с кем просто дружить. Им было подвластно всё, этой элите, даже смерть. То есть простые идиоты вроде нас с Ханни должны были помирать за них, чтобы они всегда оставались живыми, эти Рокфеллеры и Ротшильды, Форды и Бургеры, принцы и принцессы, дамы и господа, элита, мать твою! Этими бумагами даже подтереться было бы страшно! К тому же погода все ухудшалась; в воздухе все время что-то висело; все время было сумрачно; крыша дрожала, где-то что-то ухало, скрипело, стонало, назревал какой-то шторм, который, конечно, тоже был спланирован ложей, коалицией, божками. Вода струилась по стенам; она не просто так струилась, ее направляли прямо мне в постель; было сыро лежать. Было жутко. К тому же я голодал. Раз в день приходил какой-то старик, большой, угловатый, бородатый,
Всю неделю я жил вот так, не понимая, ни где я, ни где Хануман. Или хотя бы проклятый ирландец. Как выяснилось позже, после того как моя жизнь, по его мнению, была уже вне опасности, Ханни сильно расслабился, он решил снять напряжение и покурил с Йоакимом, Фредериком и Джошуа их супертравку. Ему пришла в процессе разговора интересная идея. Они говорили, что Люк умеет делать чапати, но на самом деле никто не верил, что получаются настоящие чапати. Ребята стали обсуждать, как делаются чапати. И неожиданно они пришли к тому, что курды делают шаварму, а если завернуть в чапати мясо, и салат, помидор, то получится что-то вроде шавармы или тортиллы. И Хануман закричал: «Идея! Бриллиантовая идея! Это будет ЧАПАТИЛЛА!» И уехал воплощать свой замысел в каких-то ресторанах. Его потеряли из виду. Как только он уехал, начался сильный ливень, все хиппаны стали накрывать свои дрова пластиком или перетаскивать их под крышу и на крыши натягивать пластик. Все забыли обо мне, о Ханумане, обо всем. Ливень, по версии Ханумана, якобы помешал ему как воплотить свой замысел, так и вернуться, чтобы навестить меня. Он осел в Авнструпе у жирного серба. Он написал за это время статью о том, на что идут деньги, которые выдают беженцам (на что они их тратят, если тратят, или если не тратят, куда и как шлют). В своей статье он написал о досуге беженца в период ожидания разрешения кейса. Он написал о насилии в лагерях и о том, чем занимаются дети. Он написал о посылках с краденым. Он написал в своей статье об антисанитарных условиях, которые возникают сугубо по вине самих азулянтов. И еще о многом: о голове в контейнере, о траве, о навозе. О вони, о туалете с лужами. Все это в сорока трех строчках с одной фотографией: лагерь Фареструп издалека, вот и всё. Между делом он рыскал по Копенгагену в поисках каких-то людей, которые могли бы поддержать его идею или помочь в развитии оной. Он хотел встретиться со своими знакомыми, которые продавали банальный рис и курицу в карри, нечто вроде китайской коробочки, но по-индийски. Он хотел с ними встретиться и объяснить, что у него за идея такая. Чапатилла! Завернул в чапати мясо с капустным листом, залил соусом с дрессингом – и готово! Двадцать пять крон! Двадцать крон чистой прибыли! Гениально! Он бредил авторскими правами, сетью забегаловок с названием «Хануман и сыновья», и еще что-то плавало в его голове, нечто вроде проекта мирового масштаба, как в случае с выдумкой кафе “Chez Guevara”. Только на этот раз он сам себе это придумал. Сам себя опьянил, одурачил, свел с ума! Он верил, что взошла его звезда на небосклоне. На его лице уже собиралась помаленьку улыбка, которую он готовил к тому, чтобы показать ее на всех телеэкранах, на всех постерах, вывешенных на небоскребах, на всех остановках и всех видах транспорта во всех странах мира! Он уже воображал, как люди, которые плевали ему в спину или лицо, будут рвать на себе волосы! Он готовился к тому, чтобы улыбнуться и мне тоже. Он хотел посмеяться надо мной: «Хэ-ха-хо, Йоганн, трахнутый ублюдок!» Он готовился к тому, чтобы расхохотаться мне в глаза, мне, смеявшемуся над его мечтой! Мне, человеку, который помирал от паранойи и гниения ноги в каком-то насквозь продуваемом замке. Мне, не верившему в его, Ханумана, гениальность! Конечно, мне – ютившемуся под горой вонючих одеял – необходима была чапатилла и его насмешка величиной в айсберг! Он должен был мне доказать. Он должен был надо мной посмеяться. Я должен был быть наказан за мое узколобие. Я – пескарь на дне омута, мизантроп и пессимист. Меня надо было наказать, проучить, ткнуть носом в лучезарный факт, потому что я слишком часто говорил ему: «Ханни, когда твоя мечта воплотится, не останется либо людей, которых ты бы хотел заставить рвать на голове волосы при виде твоей улыбки на экране, либо у них не останется на головах волос, или у тебя не будет к тому моменту зубов, чтобы ослепить их своей улыбкой, или даже если ты и вставишь себе зубы, чтобы блистать улыбкой и вводить всех в шок, все уже настолько состарятся, что всем уже будет наплевать, просто наплевать, и никто в сияющем Хануманчо не признает тебя, того человека, которому они намылили зад когда-то, или просто-напросто не захотят себе признаться, что обладающий ослепительной улыбкой человек на плакатах – это тот самый Хануман, которого они опускали в казематах индийской тюрьмы!» О-о-о! Теперь он торопился мне доказать, что я был неправ! Доказать, что он – великий бог! Мне доказать, что он может выжить и стать на ровном пустом месте без ничего миллионером! Не играя ни в лотерею, ни в бинго, ни в казино, ни в «Хочешь ли ты стать миллионером»! Он может! Сейчас мы все должны были в этом убедиться! Скоро вместо луны и солнца на небе должен был засиять лик Ханумана. И чтобы поскорее воплотить свою мечту, он бросил меня. Он забыл обо мне. Он уехал. Бросил одного в замке, лежащего в горячечном бреду. Одного! Не удостоверившись, что я выживу! Ему было наплевать, наплевать… Хануманьяк!
Мне предложили пожить в замке. Пока нога не заживет; пока то да се… Вошли в положение; сжалились… Сделали для меня исключение. Мистер Винтерскоу (тот самый древний кормилец мой) сказал, что я, когда поправлюсь, смогу тихонько работать и таким образом платить за ренту. Ему нужны были люди. Надо было делать ремонт в замке. Предстоял какой-то семинар. Ему некогда было сюсюкаться, взвешивать, проверять – хороший я человек или нет. Он меня поставил перед фактом. Даже если я и не был «хорошим человеком», я должен был моментально им стать, если хотел жить в замке! Таково было условие. У меня не было выбора. Я согласился.
Мы с ним сошлись. Нашли несколько общих языков. Он даже по-русски недурно говорил! Он говорил про себя так: «По-русски я плохо говорю, читаю много, а понимаю – еще больше!» Такого человека я еще не встречал! И такие фразы из него выплывали каждый день, по любому поводу. Он наверняка и мыслил так же! Ему уже было за восемьдесят. Это было в порядке вещей. Он еще ничего держался. После того как он отважился со мной заговорить, мы много друг о друге узнали. Он мне рассказал про Индию, про Африку, Париж, Павла Флоренского, отца Сергия Булгакова, Вторую мировую, как он ее помнил… Передо мной был не человек, а музей, библиотека, настоящий вавилонец! Мне было нечем его подивить. И все же удалось, кажется… Я сказал, что не могу ему сообщить моего подлинного имени и страны, откуда я родом, на то у меня есть причины, причины… Он согласился с моими условиями: называть меня по вымышленному имени и не задавать лишних вопросов… Я рассказал, что у меня неприятности на родине, обрисовал в общих чертах – бандиты и коррумпированные менты, разумеется, округлив и смазав по краям; сказал, что надо бы еще годика три с небольшим – пока срок давности, то да се – перекантоваться. Он понимающе кивал, хмыкал в бороду, жевал губами, мял руки, говорил, что его монастырь готов принять меня под свой покров как первого беженца… «Ты будешь у нас под защитой… В церковном убежище… Тебя даже полиция не сможет забрать!» – говорил он многозначительно. По-видимому, за этим я и понадобился в замке: чтобы эти руины вдруг обрели в призрачной степени облик монастыря! Я согласился играть роль беженца; мой статус сразу же вознес меня над прочими в деревне; от всего сердца поблагодарил и возрадовался… Наконец-то!