Путеводитель по поэзии А.А. Фета
Шрифт:
Согласно воспоминаниям Т. А. Кузьминской, это произошло в 1866 г. Вечер действительно был в 1866 г., как свидетельствует письмо графа Л. Н. Толстого Т. А. Берс (Кузьминской) и Д.А. и А. Д. Дьяковым от 25 мая 1866 г. (см.: [Соколова и Грамолина 1979, с. 664]). Б. Я. Бухштаб указал на ошибку памяти мемуаристки: слова «И много лет прошло, томительных и скучных» свидетельствуют, что стихотворение было написано спустя значительное время после вечера, когда Т. А. Кузьминская пела романсы; о написании стихотворения 2 августа 1877 г. говорит письмо Фета графу Л. Н. Толстому от 3 августа того же года. По мнению комментатора, «воспоминание об описанном» Т. А. Кузьминской «вечере вдохновило Фета, очевидно, когда он через много лет вновь услышал пение Кузьминской» [Бухштаб 1959б, с. 740].
Композиция. Мотивная структура
Стихотворение состоит из четырех строф, но «четыре строфы ясно распадаются на 2+2» [Эйхенбаум 1922, с. 171].
112
Ср.: Стихотворение «Сияла ночь. Луной был полон сад; лежали…» принадлежит к типу «композиции, расчленяющей стихотворение на две смысловые части — повторение последней строки второй строфы в конце четвертой (завершающей) строфы <…>» [Ковтунова 2003, с. 77].
Композиционно фетовское стихотворение похоже на «Я помню чудное мгновенье…» А. С. Пушкина: «В обоих стихотворениях повествуется о двух встречах, двух сильнейших повторных впечатлениях», показательно первоначальное заглавие стихотворения — «Опять», напоминающее пушкинскую строку «И вот опять явилась ты». Но есть и отличие: «У Пушкина — два виденья, у Фета — два пения» [Благой 1979, с. 575–576].
Как и у Пушкина, в стихотворении Фета две чудесные встречи противопоставлены разделяющим их «томительным и скучным годам», лишенным преображающей красоты и любви.
Сходство двух частей стихотворения Фета сочетается со значимым различием: первая часть открывается пейзажной зарисовкой, в то время как во второй дается лишь краткая характеристика обстановки: «в тиши ночной». Таким образом, ночной пейзаж в первой части служит своеобразной экспозицией ко всему тексту. Кроме того, если в первой части утверждается тождество песни и певицы с любовью, то во второй — еще и тождество со «всей жизнью», и декларируется представление о жизни как несомненном счастье и благе («нет обид судьбы и сердца жгучей муки»), и самоценность красоты и любви, которые становятся предметом эстетического культа, веры(«цели нет иной, / Как только веровать в рыдающие звуки, / Тебя любить, обнять и плакать над тобой»).
Основной мотив и идея стихотворения — преображающая сила искусства, песни и музыки, которые мыслятся как высшее выражение, квинтэссенция, средоточие бытия. Искусство, песня неразрывно связаны с женской красотой и любовью: слезы восторга и восхищения вызывают и пение, и звуки музыки, и поющая [113] . При их восприятии звуки, исполнительница и слушатель и созерцатель как бы становятся одним целым, свидетельство чего — повторяющийся мотив — рыданий — слез — плача: «рыдающие звуки», она, изнемогающая «в слезах», он, готовый «плакать». Но одновременно между нею и слушающим песню сохраняется и некоторая дистанция: он боится нарушить ее пение и самую жизнь своим звуком («хотелось жить <…> звука не роняя»).
113
Ср. о связи любви и красоты, прежде всего музыкальной, в автобиографическом рассказе «Кактус» (1881): «Напрасно вы проводите такую резкую черту между чувством любви и чувством эстетическим, хотя бы музыкальным. Если искусство вообще недалеко от любви (эроса), то музыка как самое между искусствами непосредственное к ней всех ближе» [Фет 1988, с. 260].
Музыка и неразрывно связанное с ней пение в трактовке Фета осмыслялись как «гармоническая сущность мира» Фета [Благой 1979, с. 594]. О напевах цыганских песен герой автобиографической повести Фета «Кактус» (1881) замечает: «Эти звуки не приносят ни представлений, ни понятий; на их трепетных крыльях несутся живые идеи» [Фет 1988, с. 258]
Для Фета «музыка хранит в себе тайну о некой первоначальной связанности и слитности всех, самых противоположных, вещей и явлений мира» [Тархов 1982, с. 32] (как философская параллель и ключ к такому пониманию музыки названа книга А. Ф. Лосева «Музыка как предмет логики»), А. Ф. Лосев так определял философское значение музыки: «Это — подвижное единство в слитости, текучая цельность во множестве. Это — всеобщая внутренняя текучая слитность всех предметов, всех возможных предметов. Оттого музыка способна вызывать слезы — неизвестно по поводу
В письме графине С. А. Толстой от 23 января 1883 года, проводя параллель между музыкальными тактами и метром в стихе, Фет упоминает имя древнегреческого философа Пифагора, который видел в музыке основу мироздания, бытия: «Узнаю я его (графа Л. Н. Толстого. — А.Р.) и в его проповеди против поэзии и уверен, что он сам признает несостоятельность аргумента, будто бы определенный размер и, пожалуй, рифма мешают поэзии высказаться. Ведь не скажет же он, что такты и музыкальные деления мешают пению. Выдернуть из музыки эти условия значит уничтожить ее, а между прочим, этот каданс Пифагор считал тайной душой мироздания. Стало быть, это не такая пустая вещь, как кажется. Недаром древние мудрецы и законодатели писали стихами» [Фет 1982, т. 2, с. 312].
Эти идеи и образы были распространены и в немецкой романтической литературе. «В эпоху романтизма музыка понимается как музыка самого бытия— или нечто общее, лежащее в основе бытия, его пронизывающее, связывающее его в единое целое. Отсюда поиски музыкального во всех искусствах <…>» [Михайлов 1987, с. 320]. Показательно, например, высказывание Киприана, одного из героев «Серапионовых братьев» Э. Т. А. Гофмана, о «чудных, таинственных звуках, пронизывающих всю нашу жизнь и служащих для нас как бы отголоском той дивной музыки сфер, которая составляет самую душу природы» (ч. 2, третье отделение, пер. с нем. А. Соколовского) [Гофман 1994, т. 1, с. 207].
Священник П. А. Флоренский давал такое философское толкование фетовской музыкальности: «Но есть звуки Природы, — все звучит! — звуки менее определенные, из глубины идущие звуки; их не всякий слышит и отклик на них родится трудно. Чайковскийписал о даре, присущем музыканту, „в отсутствии звуков среди ночной тишины слышать все-таки какой-то звук, точно будто земля, несясь по небесному пространству, тянет какую тону низкую басовую ноту“. К а к назвать этот звук? К а к назвать<…> музыку сфер (небес. — А.Р.)? Как назвать реющие и сплетающиеся, звенящие и порхающие звуки ночи, которыми жили Тютчев и, в особенности, Фет?» [Флоренский 1990, с. 167].
П. А. Флоренский замечал, что «поэзия Фета, запинающаяся, с неправильным синтаксисом, и порою непрозрачная в своем словесном одеянии, давно уже признана как род „за-умного (так! — А.Р.) языка“, как воплощение засловесной силы звука, наскоро и лишь приблизительно прикрытого словом» [Флоренский 1990, с. 169].
Искусство и любовь, приравненные к самой жизни, вечны («жизни нет конца») и противостоят бегу времени, «томительным и скучным годам»; две встречи, два пения мыслятся как варианты одного вечного события [114] .
114
Невозможно согласиться с утверждением, что в стихотворении «понимание бессилия искусства обусловливает трагическую окраску переживаний лирического героя» [Буслакова 2005, с. 240]. Слезы в фетовском произведении — слезы не бессилия, полноты чувств. В таком значении это слово часто встречается у Фета: «Эти грезы — наслажденье! / Эти слезы — благодать!» («Эти думы, эти грезы…», 1847); «Травы в рыдании» («В лунном сиянии», 1885); «Росою счастья плачет ночь» («Не упрекай, что я смущаюсь…», 1891), «тихая слеза блаженства и томленья» («Нет, даже не тогда, когда, стопой воздушной…», 1891). Такая трактовка слез характерна для романтической традиции. Ср. и «слезы» в пушкинском «Я помню чудное мгновенье…» или, например, запись в дневнике В. А. Жуковского: «Удивительный вечер на берегу озера, тронувший душу до слез: игра на водах, чудесное изменение, неизъяснимость» (запись от 27 августа 1821 г.; цит. по: [Веселовский 1999, с. 382]).