Пути-дороги
Шрифт:
Пинчук, не дождавшись конца Сенькиной тирады, громко захохотал. Он вспомнил другого оратора, который - дело было в тридцатых годах - приезжал в Пинчуково село. Около трех часов говорил он крестьянам о мировой революции, о Европе, о цивилизованном мире, о великом предначертании истории и проговорил бы, наверное, еще часа три, если бы вдруг какой-то древний старикашка не срезал его неожиданным вопросом.
– Дозвольте спросить?
– поднялся он в задних рядах.
– Прошу.
– Скажите нам, будьте добрые, що рыба у Каспийскому мори е чи нэма?
Оратор немного смешался, вопрос показался ему неуместным, однако ответил:
– Есть, разумеется.
– A
Помещение качнулось от дружного хохота. Смущенный оратор постарался поскорее закончить свою речь...
...Вспомнив этот случай во всех подробностях, Пинчук захохотал еще громче. Кузьмичовы лошади испуганно вздрогнули и прижали уши.
А Ванин продолжал:
– Закатив такую речь, наш докладчик сел, ожидая, когда захлопают в ладоши. Но все мы хлопали ушами да глазами, потому как ничевохоньки не поняли. Так вот и ты, Каримыч, зарядил что автомат.
Шагавший рядом с Каримовым Никита Пилюгин хихикнул, но Сенька быстро и сердито одернул его:
– А ты что смеешься? Не с тобой разговаривают!
Пилюгина Ванин невзлюбил с первых же дней и не хотел этого скрывать. Никита на фронт приехал около двух месяцев назад. Его отец принадлежал к тем немногим упрямцам единоличникам, которых еще можно встретить в отдельных селах и деревнях.
– Должно, как музейный экземпляр держат eго в селе,- узнав об этом, рассуждал Пинчук.
– Вот и этот в батюшку удался,- указывал Сенька на Никиту.- Зачем мы его только за границу тащим, этакого чурбана. Подумают еще, что все мы такие...
Во всяком случае, Пилюгин-сын унаследовал от Пилюгина-отца одну прескверную черту - неистребимую зависть ко всему и вся. Завидовал Никита Ванину потому, что у того много орденов, Акиму - что с ним была хорошенькая девушка, Шахаеву - потому, что его все любили, завидовал даже веснушкам Камушкина. Лишь самого себя считал обиженным судьбой. О Пилюгине Сенька сказал как-то, возражая Шахаеву, вступившемуся за Никиту:
– Ох, товарищ старший сержант, этот Пилюгин всему завидует. Вот увидит у вас на шее чирей и обидится: почему, скажет, у меня нет такого же чирья? И кому только в голову пришло послать этого недотепу в разведчики? А все наш начальник. Увидел здоровяка - и в свое подразделение его. Один, мол, "языков" будет таскать. Натаскает он ему! Чего доброго, свой язык еще оставит... Может, отправим его пехтурой? Пусть там хнычет!..
– Зачем же?
– Шахаев улыбался.- Что же мы за разведчики, если одного человека перевоспитать не можем.
– Оно-то так...- нехотя сдавался Ванин.- Но ведь паршивая овца...
– Знаю эту пословицу, Семен,- перебил парторг.
– Только к нашим людям она не подходит. Ты вот лучше подумай, как помочь Никите поскорее избавиться от его дурной болезни. Забаров хочет Пилюгина в твое отделение перевести.
– В мое?! Нет уж, товарищ старший сержант, в воспитатели Никиты я не гожусь. Меня самого еще надо воспитывать,- чистосердечно признался Семен и добавил погромче, так, чтобы слышал Ерофеенко: - Вы Акиму его передайте. Аким ведь тоже теперь отделенный. Душа у него мягкая, сердобольная. Глядишь, и пойдет дело. А я, чего доброго, могу еще отколотить...
Вышли на центральную улицу города. Повозка Кузьмича покатилась по асфальту, сбрасывая с колес тяжелые куски высохшего украинского чернозема. Ездовой и старшина сидели рядышком и нередко, поставив ноги на вальки. О чем-то деловито разговаривали, показывая на румынские постройки. По возбужденным, раскрасневшимся физиономиям было видно, что ими по
– А вот дороги тут добрые. Нам бы на Вкраину такие...
– Будут и на Украине, да еще получше. Всему свой черед. Уж больно мы наследие-то от царя-батюшки, ни дна бы ему ни покрышки, захудалое получили... Он ведь, Николашка-то, больше о кандалах для народа думал. Помню, мимо нашей деревни, по сибирскому тракту...
– Цэ так... Да и то сказать, радяньска власть багато и дорог понастроила, кроме всего прочего. Только страна-то наша дуже огромна. Если, скажем, один шлях от Москиы до Харькова привезти сюда, он всю Румынию заполонит... И все ж - мало у нас дорог. И дуже плохи воны...
Солнце медленно погружалось за повитые синей дымкой горы. Реденькие облака, подсвеченные снизу, красной гранитной лестницей спускались за верблюжьи горбы далеких Карпат. Мир в эту минуту был как-то особенно велик и необъятен.
Аким взглянул на Пинчука, потом на ездового, на его лошадок, особенно на длинномордую, одноухую красавицу Маруську, которая высекала задними подковами яркие искры, закусив запененные удила, и улыбнулся ощущению, вдруг охватившему его.
Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта?..-тихо прочел Аким и подумал: "В самом деле, сколько же осталось нам еще переходов, сколько боев? И что думают о нас те, кто укрылся сейчас в бедных хатах или вот за этими наглухо закрытыми железными ставнями городских зданий; что думает вон тот оборванный юноша в шляпе, так пристально и неотрывно смотрящий на советских солдат? И доведется ли мне... Наташе, всем нашим ребятам очутиться вон там, за теми пылающими в кровяном закате горами? И скоро ли перешагнем и их?.."
А душа пела, подсказывала, ободряла: перешагнем, обязательно перешагнем! И он уже видeл себя на вершине этих гор: ветер свистит в ушах, захватывает дух! Красный флаг трепещет над головой, рвется ввысь и вдаль!..
К селу Гарманешти подходили в тот момент, когда из него, направляясь к роще, в которой ужe расположился медсанбат, тянулись вереницы подвод с ранеными. Так как транспорт дивизии еще не прибыл, на перевозку раненых были мобилизованы румынские крестьяне. Длиннорогие и до крайности тощие волы, запряженные в скрипучие неуклюжие арбы и понукаемые ленивыми взмахами кнута, медленно переставляли клешнятые ноги. Солдаты невольно остановились, пропуская мимо себя повозки и взглядываясь в искаженные болью, с почерневшими губами лица раненых. В одной арбе на соломе лежал раненый, покрытый офицерской шинелью. Ванин почему-то не выдержал: движимый неясным и тревожным предчувствием, подбежал к арбе, приоткрыл шинель. Вздрогнув, он вновь опустил ее: залитое кровью лицо офицера показалось ему знакомым. Потом приоткрыл шинель еще раз и узнал лежавшего под ней человека.
– Марченко!
– крикнул он, повернувшись к разведчикам.
Наташа вместе со всеми подбежала к повозке.
Лейтенант открыл глаза, в которых уже не было прежнего блеска, долго молча всматривался в склонившееся над ним лицо девушки, в ее белые, забрызганные закатными лучами кудри и не мог понять, кто же эта девушка.
– Это я, Наташа,- подсказала она.- Разве нe узнаете меня?
– и увидела, как он весь дернулся, потом улыбнулся и вдруг, должно быть от невыразимой боли, вытянулся струной, заскрипел зубами. Бледное, бескровное лицо его сморщилось, а из плотно зажмуренных глаз покатились по щекам слезы.