Пути-дороги
Шрифт:
Из дома выбежали мать, Маргарита (она недавно возвратилась из русского полевого госпиталя, выздоровевшая, успокоенная), Георге, Наташа. Вслед за ними подошли Лачуга, Пинчук и Кузьмич. Последний по приказу Пинчука сразу же помчался в медсанбат за врачом. Наташа бросилась к хозяину, чтобы оказать ему первую помощь. Ей мешали жутко заголосившие хозяйка с дочерью.
Бокулей-младший, окаменевший, с трясущимися губами, смотрел остановившимися, широко раскрытыми глазами на арбу, чувствуя, как все оборвалось и похолодело у него внутри.
В полчаса двор Бокулеев заполнился встревоженными односельчанами. Окружив крестьянина, который случайно наткнулся на Бокулея-старшeго
– Сказывал вам - не связывайтесь с боярином. Не послушались. Вот теперь и... Вам же добра желал...- голос его был вкрадчив и осторожен,-видимо, на Патрану подействовало предупреждение молодого Штенберга - не лезть на рожон.- Господин Бокулей сам...- он осекся, встретившись сначала с мертвенно-бледным лицом Георге и потом с тяжелым взглядом стоявшего рядом с ним Суина Корнеску.
– Добиток![24]– глухо выдавил Суин.- Убивать нас, наших сыновей и дочерей?.. И только за то, что мы люди и хотим жить?.. Прочь отсюда!..
Патрану поспешно выбрался из толпы и, припадая на одну ногу, бойко поковылял со двора. И все же не удержался, чтобы не крикнуть:
– Погоди же! И ты поплатишься за это!..
Но слов Патрану никто из крестьян не услышал, и он был рад этому.
Хозяина и Василику внесли в дом. Туда же вошел только что привезенный Кузьмичом врач. Крестьяне остались во дворе и среди них - Суин Корнеску. Лицо его скорее было торжественным, чем суровым.
– Трэяскэ Ромыния Маре![25]– сказал он, обращаясь к гарманештцам, и глаза его насмешливо и зло сверкнули.- Вот приманка, на которую нас всех, дураков, ловили... Погубили наших сыновей. А теперь и нас хотят!.. Нуй бун! (Плохо!) - Суин нахмурился.- Этак всех нас перебьют. По-иному надо жить. Как говорил нам Мукершану, как живут русские, вот так!
– он вдруг приблизился к крестьянам, своей правой рукой взял за руку одного из них, левой - другого, подтянул к себе, быстро прошел с ними вперед, остановился и проговорил взволнованно: - Вот как надо! Поняли?.. Поняли?..- повторил он и вдруг, вновь нахмурившись, закончил тихо: - Теперь я знаю, кто стрелял в Мукершану... И это не последний выстрел. Поняли ли вы меня?
Должно быть, крестьяне не совсем поняли, что хотел сказать им Корнеску. Но некоторым стало страшно, и эти потихоньку, стараясь быть незамеченными, покидали двор Бокулеев. У других на лицах уже явственно было видно отражение злости и решимости.
В селе ударил бубен, и оставшиеся крестьяне тоже начали медленно расходиться, но не по одному, как это делали первые, а по двое, по трое. Видно было, как они что-то говорили друг другу, размахивая шапками и посохами.
Пинчук с каким-то смешанным, тревожно-радостным чувством смотрел им вслед, давно поняв, что вокруг совершалось нечто такое, что когда-то уже было пережито им самим.
– Ось воно... яки дела-то!
– неопределенно пробормотал он, не в состоянии выразить словами то, что жило в его груди.
2
Конец первого и весь второй день после возвращения группы Шахаева Кузьмич, Петр Тарасович и Наташа провели в больших хлопотах. Нужно было помочь разведчикам, более двух суток проведшим во вражеском доте,
– Ну, вот и хорошо! Вот и все!
Акиму она улыбалась только издали, словно боясь выделить его среди других. Он, очевидно, хорошо понимал ото - смотрел на нее близорукими, влюбленными глазами и ничего не говорил.
Наташе помогала Маргарита. Несмотря на большое горе, постигшее брата, она не могла скрыть своего счастья: здорова!
– Доамна докторица!.. Доамна докторица![26]– неумолчно звенел ее голос.
Маргарита кипятила воду, стирала солдатское белье, зашивала порванное обмундирование. Потная, раскрасневшаяся, она восторженно смотрела на Наташу. Изредка, оставив свое занятие, подбегала к ней и, крепко обняв за шею, целовала.
– Минунат...[27] Я... люблу Натайша!..- И убегала, смеясь приглушенным радостным смехом.
Когда все уже было сделано, Маргарита подходила к старшине и просила новой работы. Пинчук, разумеется, находил для нее эту работу.
Сам Петр Тарасович занимался обмундированием. Он так успешно провел переговоры с Докторовичeм, с таким пафосом рассказал ему о подвигах разведчиков, что начальник АХЧ, растроганный (что с ним случалось чрезвычайно редко), распорядился выдать роте Забарова для всех солдат совершенно новые брюки, гимнастерки, сапоги и маскхалаты, не забыв, однако, произнести свое неизменное:
– Мне дали, и я даю...
Вечером, когда разведчики, помывшись в бане и переодевшись в чистое белье, легли спать, Петр Тарасович приказал сибиряку и Лачуге налаживать "зверобойку", то есть гениальное в простоте своей приспособление - железную бочку для пропаривания солдатского белья.
Сделав это распоряжение, усталый, но довольный результатами своего труда, Пинчук в самом добром и великолепном расположении духа вошел в хату - перекинуться словечком с больным хозяином, что доставляло "голове колгоспу" немалое удовольствие. Бокулей-старший встретил его радостной улыбкой, собравшей смуглую сухую кожу у черных, блестевших, как у дочери, глаз. Он чуть-чуть приподнялся на кровати, приветствуя старшину:
– Буна сяра, домнуле Пинштук!
– Буна сяра, хозяин!
– добродушно поздоровался Петр Тарасович, пожимая худую, повитую синими венами руку Бокулея.- Як живемо?
Пинчук присел рядом с кроватью, на которой лежал хозяин, и посмотрел в его желтое, заросшее густой, жесткой щетиной лицо. Петру Тарасовичу хотелось чeм-то помочь этому бедному румыну. Хозяин заговорил первым. Пинчук чувствовал, что тот спрашивает его о чeм-то очень важном,- это было видно по возбужденному лицу Александру, по тому, как крестьянин отчаянно жестикулировал своими тонкими и худыми руками. Пришлось позвать Бокулея-младшего. Георге, все еще грустный и, казалось, вдвое постаревший от пережитого, охотно, однако, согласился быть их переводчиком. Оказалось, что хозяин просил Пинчука рассказать о жизни русских крестьян в колхозах. Петр Тарасович и раньше много рассказывал румыну об этом, но сейчас старик хотел знать все, что касалось колхозов: этот вопрос, по-видимому, уже давно и сильно занимал его. Пинчук добродушно улыбнулся, пригладил книзу отвислые свои усы, что делал всегда перед большой и милой его сердцу беседой.