Пути в незнаемое. Сборник двадцатый
Шрифт:
Как бы ни было сильно (и в современных, и в последующих поколениях) ощущение черты, разделяющей два века, черты не было на самом деле: жизнь шла потоком, которого никакая грань (будь то смена царствований или смена умонастроения) перерезать не могла. Пограничное поколение, начавшее жить в одном веке и кончившее в другом, не в состоянии было бы разом трансформироваться даже в своей наиболее подвижной — интеллигентной — части, в народных глубинах шла своя жизнь, новым движением едва ли захваченная. Восемнадцатый век перелился в девятнадцатый со всеми своими приобретениями и нравственными победами, вместе со своими пороками и трагическим дуализмом; вместе со своим языком — оттого, что в первой половине XIX века возник новый литературный, «пушкинский», у нас сложилось странное
Восемнадцатый век прослыл веком чудаков, и это понятно: в начале XIX доживали екатерининские вельможи (и не только они, конечно), смешные своими пудреными париками, учтивостью манер и вольтерианским вольнодумством. Действительно странен был XVIII век, но его странность не в париках, разумеется, и не в вольтерианском вольнодумстве, она в другом. И если (что не раз отмечалось) люди XVIII века со своих портретов смотрят загадочно, то действительно есть в них загадочность — и в них, и в самом столетии.
Он был весел, XVIII век, и любил валять дурака. Однажды летом в Петергофе Екатерина смеху ради прямо в платье вошла в море, за ней — дамы и кавалеры. А как-то в покоях императрицы зашла речь о том, «кто как проворен и у кого кости гибки. Государыня изволила сказывать, что она ногою своею у себя за ухом почесать может». Эта ребячливость — не только ее личное свойство, здесь Екатерина, как всегда, выражает свой век. Перед нами черта эпохи, создавшей эту моду белых париков и красных каблуков, эпохи, заткавшей платья, каминные экраны, ширмы и веера веселыми и яркими узорами; позолотившей все, что можно позолотить; ярко расписавшей стены покоев и все, что можно расписать, вплоть до атласных жилетов, вплоть до пуговиц на них.
Восемнадцатый век без памяти любил зрелища и развлечения. В условиях жизни, бедной впечатлениями, они ценились высоко. Праздники давали пищу воображению: простым людям — на площадях и улицах, где по ночам гремели замысловатые фейерверки, рисуя огнями в ночном небе аллегорические сюжеты; дворянам — в залах, где столы после обеда уходили под пол, где раздвигались стены, открывая роскошные сады. Дворянские пиры шли по всей стране: и во дворцах, и в мелких усадьбах. Балы, маскарады, представления, пышные выезды вельмож, народные празднества — все это непременная принадлежность XVIII века. Но так ли на самом деле был он весел? И так-то легко жилось в нем — даже дворянству?
Заглянуть в глубь духовной жизни людей русского XVIII века помогает портрет, он может стать окном, за которым открывается глубокая перспектива и данной души и целой эпохи. Я назвала XVIII век дилетантом, но он успел высокопрофессионально выразить себя в архитектуре, скульптуре и особенно в портретной живописи. А поскольку рубеж непонимания между нами и прошлым все же существует и какое-то разъяснение необходимо, представляется необходимым сопоставить портрет со с л о в о м эпохи, тогда речь его станет более внятной. А для нас возникнет некая стереоскопичность в восприятии людей XVIII столетия, достойных того, чтобы быть понятыми: уж верно они серьезно работали, если своей работой подготовили великий девятнадцатый.
Но если представляется полезным сопоставить портрет со словом эпохи, то возникает вопрос: с каким? Чем располагала в те времена русская литература?
Казалось бы, всего ближе живописи должна быть лирика, но ее задачи в XVIII веке были другие, а в связи с этим — и возможности невелики. Утомительная повторяемость тем, невозможное однообразие нагромождений стереотипов и штампов — все это производит впечатление мертвенности. Стихи полны банальных сентенций, их бесконечные пастушки и пастушки (столь прелестные, к примеру, в фарфоре или на гобелене) надоедают безмерно и своими стенаниями, и своей фривольностью. Конечно, был гениальный Державин, но он на полях современной ему поэзии — как буйный красавец конь среди мирного стада. В прозе того времени лидировала комедия, был замечательный Фонвизин, но у комедии свои законы, она если и зеркало жизни, то зеркало кривое по определению.
Была, однако, в XVIII столетии отличная русская проза, уже способная рассказывать о внутреннем душевном мире человека, она создавалась подспудно, еще вдали от печатного станка. По крупным и мелким усадьбам, по городским особнякам созревала литература, во всем противоположная официальной (если говорить о трагедиях, одах, героических поэмах), — это мемуары. Их авторы писали героями самих себя, писали то в виде простого жизнеописания, иногда бытоописания, то ударяясь в прямую исповедь, но, как правило, писали честно. Именно эта литература позволит нам многое понять и объяснить.
В скульптуре Ф. Шубина «Екатерина-законодательница» у ног мраморной царицы лежит рог изобилия — известная принадлежность аллегории, атрибут Флоры, богини плодородия. Обычно из рога изобилия сыплются великолепные дары земли — плоды и цветы. Из рога изобилия, лежащего у ног Екатерины, летят монеты, ордена и медали. Эта жесткая и, казалось бы, малопитательная материя изображена тут с энтузиазмом, она валом валит — и неудивительно: в глазах общества все это было одним из величайших благ.
Бешеная погоня за титулом, чином, орденом, столь свойственная дворянству XVIII века, объясняется далеко не только тщеславием, хотя и его было полно, — чин определял повседневную жизнь, начиная от благосостояния и кончая тем, как скоро даст тебе лошадей на почтовой станции станционный смотритель. Сколько надежд, мечтаний, восторгов было связано с чином — и сколько отчаяния, когда он проплывал мимо! — этим восторгам и отчаяниям посвящены бесчисленные страницы мемуаров. Вот юный Андрей Болотов обойден чином подпоручика. Известие это поразило его «властно как громовым ударом, — пишет он, — я онемел и не в состоянии был ни единого слова промолвить, слезы только покатились из глаз моих и капали на землю […]. Самый свет казался мне померкшим в глазах моих […]. Лишение самых родителей (Болотов очень тяжело переживал смерть родителей и свое раннее сиротство. — О. Ч.) не было для меня таково горестно и мучительно, как сие досадное обойдение. Там действовала одна только печаль, а тут с оною вместе досада, раскаяние, завидование благополучию моих товарищей, стыд и многие другие пристрастия совокуплялись, и попеременно дух и сердце мое терзали и мучили». Болотов, впрочем, был мальчиком, неоперившимся птенцом, но вот перед нами другой человек, офицер Александр Пишчевич, прошедший школу войны, — он идет к секретарю петербургской военной экспедиции, у которого рассчитывает к у п и т ь чин майора (который, кстати, давно ему по службе полагается). «Пять часов ударило на Петропавловской колокольне, как я уже был у ворот секретарских, проводив утро или, лучше сказать, часть ночи, изготовляясь предстать пред ним; никогда любовник, долженствующий предстать в первый раз пред свою любовницу, не делал с толиком тщанием своего туалета и не удваивал столь скоропостижно своих шагов: я не шел, а, так сказать, перепрыгивал через ногу, дабы достигнуть до Тарутиновой пристани, толико велико было мое нетерпение» (и секретарь воинской экспедиции Тарутин запросил с него сумму, которой у него не было). Сколько людей, военных и штатских, бежало так, перепрыгивая через ногу, — и сколько их тоже прыгало понапрасну!
Но русское дворянство волновалось не только из-за чинов и должностей — жизнь была крайне неустойчива. Самая чересполосность дворянских владений рождала распри, ссоры, бездонные тяжбы, уже в рамках закона весьма болезненные, а к тому надо прибавить всесильное беззаконие. Иерархия петровской табели о рангах была прочна лишь на бумаге. Фаворитизм был не только придворным явлением, он пронизывал насквозь все общество, и перед каким-нибудь мелким чиновником мог унижаться губернатор. Смена фаворита рушила созданную им временную иерархию. Подобный социальный хаос рождал чувство жизненной неуверенности, робкого ожидания бед и напастей.