Пути в незнаемое. Сборник двадцатый
Шрифт:
А впрочем, и угрозы тут были более чем убедительные и касались не только дворян: чтобы ослушники «милосердия б уже не просили […], для чего точно я присягаю именем божьим, после чего прощать не буду, ей, ей». Или и того убедительней: «А в противность поступков всех, от первого до последнего, в состоянии мы рубить и вешать».
После неистовых речей пугачевской ставки странно (и даже отчасти смешно) читать разумные екатерининские манифесты, где все идет по порядку, все своим чередом и разделено на пункты. Пункт «А» начинается издалека: «Нет, да и не может быть в свете общества, кое не почитало бы первым своим блаженством учреждения и сохранения между разными и всеми частями и степенями граждан внутреннего благоустройства, покоя и тишины, равно как нет же и бедственнейшего пути к разрушению и пагубе общества, как внутренние в них раздоры и междоусобия». Этот ритм после бешеных пугачевских речей кажется не только бедным, но и заунывным. Главное, Екатерине нечего сказать народу, нечего обещать. А Пугачев обещал
«Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», — не раз скажет Пушкин. Все так. Но когда мы сталкиваемся с живой картиной крепостнических нравов, когда видим ту кухарку (воспоминания майора Данилова), которая, пока барыня кушает ею изготовленный борщ, лежит истязаемая на полу — так барыне вкуснее; или тех мужиков, что стоят на коленях, а барин, тоже ради развлечения, щелкает их по лбу так, что мутится их разум; или невесту, которую в день свадьбы барчуки тащат в сарай (Радищев), — разве не жаждет наша душа услышать стук копыт пугачевской конницы?
«Еще носилась около сего времени одна странная история, — пишет Болотов, — не только о бесчеловечии, но о сущем варварстве одной нашей дворянской фамилии, жившей в здешнем уезде и делающей пятно всему дворянскому корпусу». И рассказывает со всей присущей ему основательностью о том, как в помещичьей семье погибла крепостная девушка-кружевница. Она дважды бежала от зверей хозяев, «но, по несчастью, опять отыскана и уже заклепана в кандалы наглухо; а сверх того надета была на нее рогатка, и при всем том принуждена была работать в стуле, кандалах и рогатке и днем плесть кружева, а ночевать в приворотной избе под караулом и ходить туда босая. Сия строгость сделалась наконец ей несносною и довела ее до такого отчаяния, что она возложила сама на себя руки и зарезалась, но как горло не совсем было перерезано, то старались сохранить ей жизнь, но, разрубая топором заклепанную рогатку, еще более повредили, так что она целые сутки была без памяти. Со всем тем не умерла она и тогда, но жила целый месяц, и хотя была в опасности, но кандалы с нее сняты не были, и она умерла наконец в них, ибо рана, начав подживать, завалила ей горло».
Представим себе, что в поместье вошел Пугачев и спас девушку, — разве это не было бы счастьем? А если бы не успел, отомстил тем, кто ее замучил, — разве возмездие это не было справедливым?
Но в том-то и дело, что пугачевцы, ворвавшись в поместье, верные своей программе истреблять дворянство под корень, наверняка бы повесили всю помещичью семью вместе с малыми детьми — сколько их в списках погибших…
Пугачевщина — одно из самых мучительных событий нашей истории. Благородное движение за народную свободу, принявшее форму зверской расправы. Необходимое, потому что крестьянам больше терпеть было нельзя и потому что это был единственный доступный народу способ противостоять дикому произволу. И неизбежное, но бессмысленное, так как победить не могло. И осмысленное, так как сильно напугало помещиков! А если бы победило? Когда Пугачев осаждал Оренбург, он поклялся повесить жившую там семью отличившегося при обороне капитана Крылова. «Таким образом, — пишет Пушкин, — обречен был смерти и четырехлетний ребенок, впоследствии славный Крылов». В другом месте своей «Истории пугачевского бунта» Пушкин рассказывает, как Державин едва ушел от пугачевской погони, и действительно, будь лошадь Державина менее резва, недосчиталась бы наша культура великого поэта. Да и с самим Пушкиным неизвестно еще как бы дело обернулось, если учесть, что пугачевцы побывали в имении Пушкиных, самого хозяина Льва Александровича (деда поэта) с семьей дома не было, и они повесили дворового человека.
К слову сказать, потому-то, наверно, так мучительно и болезненно внутреннее противоречие Радищева, потому он и мечется так между жаждой справедливого народного восстания и пониманием всего связанного с ним кровавого ужаса, что жегший его совесть крестьянский вопрос был в ту пору неразрешим.
Одни из самых интересных воспоминаний о пугачевщине — это мемуары Дмитрия Мертваго, который четырнадцатилетним мальчиком оказался в водовороте крестьянской войны.
Помещики, жившие в Поволжье недалеко от Алатыря, уже получали грозные предупреждения, но с места не двигались, все еще надеясь, что «злодей далеко, а правительство сильно и примет меры». И вдруг, как раз когда в семье праздновали именины матери, пришло письмо от соседа, который сообщал, что Пугачев в тридцати верстах. Мертваго кинулись было в Алатырь под защиту правительственного гарнизона, но по дороге узнали, что самозванец уже там и народ встречает его хлебом-солью. «Весть эта была громовым для нас ударом; надо было бежать, а куда, бог знает». Скоро стало ясно, что в деревнях им оставаться нельзя, что здесь повсюду ждут Пугачева, и они пустились в лес, в густую чащу, где и обосновались на какой-то поляне, построив себе шалаш. «Так пробыли (мы трое суток, не слыша ничего, кроме птичьего крику. В продолжении этого времени почтенный родитель мой делал нам наставления, основанные на чистой добродетели, говорил нам, что спокойствие человека составляет все его блаженство, что оно зависит от согласия поступков его с совестью, что, нарушив это согласие для каких бы то ни было выгод, потрясает он то драгоценное спокойствие, которого ничто заменить не
Этот разговор на поляне в лесу, когда кругом гудело пламя пугачевщины, мы запомним — к нему нам предстоит вернуться.
Крестьяне, окружив лагерь, напали на него со всех сторон, люди разбежались, дочери под руки утащили мать в лес, «злодеи кинулись на батюшку. Он выстрелил из пистолета, и хотя никого не убил, но заставил отступить, и, схватив ружье, лежавшее возле него, и трость, в которую была вделана шпага — не видя никого из своих около себя, побежал в чашу леса, закричав нам: «Прощай, жена и дети!» Это были последние слова, которые я от него слышал».
Мальчик долго блуждал один по лесу, встретил маленьких братьев с няней, они все вместе переночевали в лесу, а утром вышли на дорогу. «Уже солнце высоко поднялось, когда приблизились мы к речке, берегом которой шла дорога; прелестные места кругом, небольшие полянки, приятный утренний воздух и повсеместная тишина заставили было нас забыть ужасное наше положение, но вдруг услышали мы страшный крик: «Ловите, бейте!» Я схватил за руку одного брата, бросился к речке и скрылся в густой траве у берегов, а няня с меньшим братом моим побежала по дороге. Злодеи, приняв ее за дворянку, погнались за нею, и один из них ударил ее топором; в испуге она подставила руку, которая, однако, ее не защитила; острие, разрубив часть ладони, вонзилось в плечо; страшный крик сильно тронул мое сердце. В то же время слышу я вопль брата, которого схватили и спрашивали, куда мы побежали», — и юный Мертваго вышел из укрытия.
На этот раз их отпустили, Дмитрий дотащил, как мог, окровавленную няню до какой-то мельницы, где мельник сказал, что оставит только раненую, поскольку она не дворянка, «а нас он принять не смеет, боясь быть за то убитым со всем своим семейством», но обещал накормить. Только они сели за стол, как на мельницу ворвались казаки-пугачевцы, мельник точас показал, куда спрятались мальчики; младших вынесли на руках, Дмитрия выволокли за волосы.
«Я увидел всю толпу у мельничного амбара, — рассказывает Мертваго, — нас поставили в середину ее и стали произносить приговор. Всяк говорил свое и предлагая, как меня убить; а братьев, как малолетних, отдать бездетным мужикам в приемыши. Некоторые предлагали бросить меня с камнем на шее в воду; другие — повесить, застрелить или изрубить; те же, которые были пьянее и старше, вздумали учить надо мною молодых казаков, не привыкших еще к убийству». Но тут кто-то вспомнил, что Пугачев ищет грамотного мальчика себе в секретари и обещал за него пятьдесят рублей. «Меня начали экзаменовать, заставили писать углем на доске, задавали легкие задачи из арифметики и наконец признали достойным занять важное место секретарем у Пугачева». Потом юному дворянину топором отрубили косу («батюшка не любит долгих волос, это бабам носить прилично») и захватили с собой. По дороге детям удалось бежать. Долго скитались они, одни крестьяне, рискуя жизнью, их прятали, другие выдавали. Наконец попали они в алатырскую тюрьму и здесь нашли мать и сестер. Но когда сын кинулся к матери, та холодно протянула ему руку. «Где отец?» — спросила она. Оказалось, что она уже двое суток как молчит и в поступках ее заметно помешательство.
«На другой день, — продолжает Мертваго, — поутру вошла к нам в тюрьму […] горничная двоюродной сестры нашей, убитой во время смятения. Матушка спросила ее, не знает ли чего о батюшке. «Его вчера повесили в деревне вашей», — отвечала та хладнокровно». Известие было верным».
Но ведь и у дворян, присутствовавших при расправе с мятежниками, сочувствия к ним не было. Добрейшему Болотову не пришло в голову связать судьбу замученной девочки-кружевницы, которую он так жалел, с народным мятежом. Попав на казнь Пугачева, он «неведомо как рад был», что занял наилучшее место «для смотрения», возможно ближе к эшафоту; вместе с «добрыми людьми» опасался, что Пугачева помилуют, а потом был глубоко возмущен, когда палач (потайной инструкции Екатерины) отрубил Пугачеву голову и не дал ему «долго мучиться». Просвещенный Болотов предстает нам тут в свете куда более страшном, чем горничная Мертваго: та была по крайней мере равнодушна к судьбе погибшего барина, а Болотов жаждет мучений врага.
Словом, возникло положение, для страны трагическое: как дворяне не видели в «подлом народе» людей, так и крестьяне своих господ за людей не считали. Конечно, и тут картина отношений была много сложней, дворянство и крестьянство были не только разъединены, но и соединены общностью жизни (Гринев — Савельич, маленькая Анна и ее няня), соучастием в едином культурном творческом процессе. Были одновременно и единство, и глубокий, как пропасть, общественный раскол.
Если рассматривать портреты в неестественном и кровавом свете гражданской войны, они предстанут нам уж и вовсе непонятными. Впрочем, социальная система вернулась к своему прежнему пусть и неустойчивому, но равновесию. Кое-где еще погромыхивало, но, в общем, порядок (опять же несправедливый и опять же большой кровью) был восстановлен.