Путник по вселенным
Шрифт:
Посмотревши на себя в кусок зеркальца при светильнике, он обнаружил на лице воспаленные пятна. И резкий, ничем не скрываемый запах сероводорода. Время было позднее – ему грозило опоздание: он смело пошел. В маленьком и тесном будуаре было много народу и жарко. По мере того, как он читал, запах все усиливался и становился все нестерпимее. Заметив несколько судорожных заглядываний хозяйки и гостей под столы и диваны в поисках с о б а к и, Илья внезапно оборвал чтение, выбежал через ряд комнат в переднюю и там, взяв за руку своего друга, последовавшего за ним, сказал ему шепотом: «Пойди к ним и расскажи все, как было с poudre epilaloirе». И только после того, как из будуара донесся громкий и общий взрыв хохота, он вернулся в будуар и спросил хозяйку: «Что, очень явственно был слышен запах?»
Хозяйка потупилась и ответила: «Очень…»
У Ильи к органическим особенностям туалета относилась еще его постоянная
117
меблированные комнаты (фр.).
Эти герои-комические анекдоты пестрили нашу парижскую жизнь в 1916 году в самые трагические моменты Европейской войны между двумя Марнами {36} .
[118] Илья Э<ренбург> в это время стал писать в новой манере – очень малопонятно. Это были образы и м ы с л и без пути к ним, часть логического домысла сознательно опускалась. Так написана «Книга о канунах» {37} . Это давало большую свободу в распоряжении образами, в их чередовании и нагромождении. Вместе с новыми сочетаниями отдаленных рифм-ас<с> онансов составляло большую расчлененность стихам его смысла, что, в общем, было приятно и ново, и мало похоже на все прежнее. Евангельская простота, наивность и искренность Жамма остались далеко позади.
118
Запись от 23/IV–1932 г.
Невыразимые отношения складывались в эту эпоху с Ц<етли>ными, которые в том круге занимали место снобов, буржуев, богатой аристократии. Материальное положение Ильи Э<ренбурга> было ужасно. Он ходил, чтобы подработать, ночным носильщиком на gare Montparnasse и возил вагонетки до рассвета.
При его слабосильности и болезненности – меня это приводило в ужас: я уговорил Цетлина М. С. издать его «Книгу о канунах» в том маленьком издательстве, которое они затевали в Москве, «Зерна». Где должна была выйти книга самого Миши Ц<етлина> и моя <книга> стихов о войне, которую я в те годы писал, и еще <книги> Эренбурга – переводы из Ф. Вийона и Шарля Пеги {38} .
На лето 1915 г<ода> я получил приглашение от Ц<етли>ных поехать на их виллу в Биарриц. Это была, по местоположению, роскошная вилла. На самом берегу, рядом <с> виллой Нап<олеона> III (теперь H^otel du Palais), с другой стороны с нею состояли <в соседстве> виллы разных знаменитостей – Ростана, вел<икого> кн<язя> Алекс<андра> Мих<айловича> и т. д.
Я просил разрешения взять туда Маревну {39} .
С Маревной меня познакомил Илья: в Париже, в странном военном вертепе – мастерской русской художницы NN {40} . Не помню ее фамилии; у нее висели какие-то кустарные полинезийские ковры, на которых были наляпаны узоры, очень декоративные и смелые, какими-то темно-бурыми, точно запекшимися, лепешками (человеческой кровью – шепотом сообщали завсегдатаи этого места, посещавшегося охотно обычными посетителями «Ротонды» и др<угих> кафе – теперь закрытых по вечерам по случаю военного положения) {41} . Кроме русских, здесь бывали англичане и другие нации. Давали вино, сидели за столиками, танцевали. Была полная замена кафе. Маревна была когда-то принята, любима и обласкана в семье Горького на Капри. Она была родом с Кавказа. Росла у отчима. У нее была трагическая история. Была душой «Ротонды». Туда она приходила в затруднительных обстоятельствах – и «Ротонда» ей помогала – устраивала в ее пользу «голый бал», где все скандинавы плясали обнаженные в ее честь. И выручали ее. «Маревной» ее прозвал Горький – <именем> из русской сказки «Марья Маревна».
Мое
[119] Во время войны. Я выехал из Коктебеля 19 6/VII 14 ст<арого> ст<иля>, т. е. приблизительно за неделю до объявления войны. Война в нашем летнем уединении никак не предчувствовалась. Только в человеческих отношениях творилось нечто невообразимое {42} . Расторгались необычайно крепкие связи и браки, незыблемые по 20–30 лет. Да Алехан (Толстой) рассказывал: «Когда я ехал сюда, то в вагоне студент говорил, что этим летом война неизбежно будет». Но этому никто не доверял и не было на европейском горизонте никаких признаков надвигающейся войны. Я с самого начала лета собирался ехать за границу: меня звала Маргарита {43} в Дорнах – принять участие в постройке Johannes-Ba'u {44} .
119
Запись от 24/IV–1932 г.
Кроме того, у меня был другой предлог: я собирался работать над «Духом готики» для М. В. Сабашниковой и хотел объехать готические городки южной Германии {45} .
Должен был выехать через Одессу – Рени – Будапешт – Вену – Мюнхен – Мазель – Дорнах. Война и связанные с нею перевороты никак не входили в мои планы.
Я собирался с начала лета, но в течение всего лета откладывал мой отъезд со дня на день. При создавшейся с каждым днем сложности человеческих отношений, я откладывал свой отъезд много раз. Дело было в том, что все гостившие в то лето в Коктебеле постепенно друг с другом ссорились, отказывались от своих комнат, комнаты сдавались и все по очереди переселялись ко мне в мастерскую (Кандауровы, Толстые, Рогозинские {46} ). Я никак не мог всю эту кашу, в которой я принимал ближайшее участие, оставить без себя.
Наконец, я почувствовал, что медлить дольше нельзя. Собрался и уехал. Пароход из Феодосии в Одессу уходил переполненный. Я не нашел места, сел на поезд и нагнал тот же пароход в Севастополе и там нашел место в каюте. В Одессе у меня не было никого знакомых: мне было необходимо повидать румынского консула (об австрийском я и не подумал) и в день приезда выехал по какой-то проселочной ж<елезной> д<ороге> в городок Рени на Дунае. В день, когда я переезжал Дунай и<з> Рени в Галацниц, был подан австр<ийский> ультиматум Сербии – но это знание было результатом позднейших рассказов {47} . Тогда же я ничего не знал: я провел длинный день до вечера в городке Галац, который меня очаровал провинциальным затишьем и культурным уютом. На следующий день я прибыл к австрийской границе в Карпатах – к Передсалю. Там я оставил вещи в поезде, а сам перешел границу пешком по живописной дороге, вместе с прочими пассажирами. Это дало мне возможность перейти русско-австрийскую границу в этот момент без визы.
В тот же вечер буммель-цуг {48} меня мчал (очень медленно) по направлению к Буда-Пешту. Я провел целый день в живописном городке в последних отрогах Карпат Кропстадте (Брассо) {49} . Я вышел с утра в горы, покрытые вековыми каштановыми лесами. Вечером бродил по городу и провел ночь в поезде. Налево, на шафраново-зеленом небе был четко врезан турецкий молодой полумесяц. На всех полустанках навстречу нашему поезду шли товарные поезда с массой молодых солдат <в> национальных костюмах, на полустанках шли блестящие факель-цуги. Всюду была жизнь и необычайное оживление.
Это была мобилизация и войска направлялись к русской границе. Но я этого не знал и наблюдал зрелище взором любопытствующего туриста.
[120] В Буда-Пешт мы приехали перед вечером.
Это было очень странное переживание: на вокзале была масса людей, очевидно, очень заинтересованных совершающимся событием. Событие – я узнал это много позже – был арест на вокзале сербского воеводы Ген<ерала> Путника {50} . Я забросил мой чемодан в гостиницу и побежал смотреть город. Я был в Б<уда>-Пеште во второй раз в жизни. В сущности, в первый, потому что был раньше там, когда мы ехали с Маргаритой из Парижа в Коктебель в 1906 году. Мы в Б<уда>-П<ешт> поехали пароход<ом>. Было это глубокой ночью, после полуночи. У меня остались в памяти только колоссальные лестницы, спускающиеся к реке, да ночные безлюдные улицы с вывесками на неизвестном языке.
120
Запись от 25/IV–1932 г.