Пьяно-бар для одиноких
Шрифт:
— Я же сказал, что почистил. Просто шел по пустырю, и они запылились. — Голос его смягчился, стал каким-то усталым, даже заискивающим.
Ванесса тоже поднялась и, подбежав к пианино, вытащила из ножен шпагу.
— Нет-нет, Ванесса, ну пожалуйста. Пойми — нет!
— Как это нет? Вот увидишь, все будет...
— Сейчас — нет. Послушай, я хочу почистить ботинки, посмотри, как они запылились... Хочешь, я приду завтра, и тогда мы поиграем в твою игру.
— А я хочу сейчас!
— Нет и нет.
— Сейчас, я сказала!
Ванесса приближается к Хавьеру, целясь острием шпаги прямо ему в сердце. Он отступает, и в гостиной начинается что-то вроде ритуального
— Сейчас, сейчас, — Ванесса смеется, подходя все ближе.
— Подожди немного. — Хавьер, покрываясь испариной, отступает к стене. — Ну, подожди.
— Нет, немедленно, сейчас...
— Ну погоди. — Голос его срывается на сиплый фальцет. Увернувшись, он натыкается на комод красного дерева, и в конце концов острие шпаги загоняет его в угол.
— Хорошо, пусть, — обреченно вздыхает Хавьер, — пусть сейчас.
— Вот это другое дело, Хавьерсито! — Она бросает шпагу на ковер и обнимает его. — Теперь все как надо, молодец! Пойдем.
И снова идет игра, вернее, вторая часть игры. Он пытается раздеть ее, снять с нее будто силой одежду, овладеть ею на постели, на полу, у стены, но все попытки кончаются полным фиаско, чего там... Когда телега без колес... Ванесса откроет уборную, вытащит оттуда новую тряпичную куклу с растрепанной шевелюрой, с алыми губами, с глубоко вставленными пуговками глаз с красными ободками... «Ну вот, — скажет, прижимаясь к нему, — вот сейчас, Хавьерсито, вот сейчас все будет», — скажет ласково и задышливо... А потом достанет из уборной перчатки, велит надеть, чтобы не было мозолей, и властным голосом прикажет: «Возьми лопату и быстро на пустырь». На пустырь, который примыкает к заднему дворику ее дома.
Да ну их на хрен, этих женщин! Пусть разбираются сами! А ты, Ванесса, хоть сдохни теперь от одиночества!
ГЛАВА IX
Мне уже сильно поднадоело это заведение для нытиков, и даю себе слово, что сегодня последний раз трачу свои сентаво (жалкие сентаво, что остались после моего печального приключения) в обществе этих сентиментальных варваров. Единственный человек, который чего-то стоит, — это пианист, маленький Хавьер, он играет — дай бог всякому! С таким чувством, с таким вдохновением! И к тому же умеет держаться приветливо со всеми, умеет одарить сердечным вниманием каждого, это в нашего время, когда люди, как правило, относятся друг к другу почти враждебно, не то чтобы с ненавистью, но с недоверием, за сто метров понятно. Усач, к примеру, — не мужик, а так, одна видимость, пустозвон. Хотел бы я посмотреть на него в драке. Ну что он против меня? Особенно в те годы, когда я еще подростком учился жизни в Бруклине. Ну а эта старая каракатица — настоящая шлюха, да еще с прибабахом. Надо же, бедная, обнаружила свое истинное призвание, когда уже нет ни малейшего шанса раскрутиться... Голос, может, когда-то и был приятный, чистый, но теперь — жуть, сухой, надтреснутый, то и дело съезжает куда-то. А Гонсало, этот понурый чилиец, он готов винить в своих бедах кого угодно, иначе жить не в состоянии. Во всем видит «грязные лапы» ЦРУ и совершенно убежден, придурок, что любой человек, раз он родился в Штатах, должен нести ответ за преступные дела своего правительства.
(Не знаю, к слову сказать, считать ли преступнымсвержение их прокубинского и прокоммунистического Альенде, тут, думаю, следует усомниться.) Другой чилиец — настоящий шизик, только и умеет, что падать где-то на пирсах и смеяться безо всякого повода. Чего смеется? Вот педик, по-моему, занятный малый, правда, сегодня он совсем дошел, сколько уже времени плачется в жилетку тому хмырю, которого бросила невеста, и, надо же, заодно хватает его за ляжки и за кое-что еще, если, конечно, обнаружит. Словом, тот еще народец!
Ну а я тоже хорош, сполна заплатил за то, что приволокся сюда из Штатов, за то, что родился в стране, которую, само собой, не выбирал, но знаю: она — самая лучшая в мире, на всей планете, за то, что я, американец, посмел мотаться по их индейским землям, а прежде всего — за собственную глупость, за наивность, надо же, доверял здесь улыбке, думал, за ней стоит дружеское расположение, словом, не учел самого главного — рядом с этими варварами не расслабляйся, гляди в оба и не пускай слюни, и пусть при тебе будет хорошая доза противоядия, всегда и везде. Теперь, когда я наконец прихожу в себя от такого страшного удара — не только в физическом смысле, но и в моральном, хотя всем известно, что душевные раны рубцуются очень медленно, я могу все это сказать. А вообще-то меня зовут Ральф, и со мной постоянно случаются какие-то истории, скажем, маленькие трагедии. Даже любопытно, я, видимо, родился под плохим знаком, но так или иначе я знаю: бывают вещи и пострашнее, значит, нечего
Ральф не мог спокойно принять такое предложение и несколько раз даже пробовал отказаться, ну на кой черт все это, кто, в сущности, этот тип, who the hell [48] , тебе разве не говорили дома — бойся не только за свой карман, но и за свою жизнь, запрос-то кишки выпустят, народ скверный, и во всех этих варварских странах не выносят таких белобрысых с голубыми глазами, эти диего и педро чуть что — за нож... Но обратного хода нет, плыви теперь по течению.
48
Черт его знает (англ).
— Не беспокойся, — сказал ему темнолицый Мануэль. — Все будет отлично, вот те слово! Повеселимся на всю катушку, увидишь.
Они не торопясь допили кофе со сливками в «Гортензии», рядом с Памятником жизни, и теперь шли по проспекту, обсаженному платанами, в сторону, противоположную солнцу, сквозь одуряющий рев клаксонов, которые мешали разговору.
— Еще немного, и мы там, — сказал темнолицый Мануэль. — Увидишь, какие крутые девочки. Вот те слово, не пожалеешь, друг!
Ральф изобразил слабую улыбку, которая тотчас увяла, и невольно сжал в кулаки руки, спрятанные в карманах джинсов. Его напряженный взгляд не отрывался от земли, и казалось, он все время уговаривает себя, что этот холодок внутри — никакой не страх, а вполне естественное волнение. Он словно спорил с затаившимся в глубине души голоском, который теперь кричал: не будь болваном, беги, пока не поздно, вопи что есть силы SOS или по крайней мере вспомни — самое время! — о своей семье, сначала о старике, представь, как он воскресным днем читает газету на балконе, в одной майке, и пьет свою неизменную предпоследнюю банку пива, почесывая большой живот. Вспомни мачеху — вся в морщинах, гладит по спине кота и ругмя ругает Джонни за то, что тот разбрасывает вещи повсюду... Вспомни и беги отсюда — так, наверное, говорил ему внутренний голос: помолись, еще раз вспомни о своих, о Джейн, наконец (with the light brown hair [49] ).
49
Co светло-каштановыми волосами (англ.).
Они наткнулись друг на друга в одном из залов Музея народных ремесел и вскоре среди керамических посудин и плетеных корзин как-то незаметно для себя заговорили о прекрасных цветовых сочетаниях, о народных талантах, о том о сем и так, в разговорах, обошли вместе зал за залом. Затем темнолицый Мануэль пригласил его отведать национальные блюда рядом с отелем, где полно туристов... В ресторане выпили внушительное количество джина с тоником и добавили несколько стаканов вина. Затем отправились в кафе на открытой террасе и провели там более часа, пытаясь освежить свои головы, затуманенные алкоголем, и обсуждая заплетающимися языками здешних и тамошних женщин. Американки — все ледышки, они пресные в постели, убежденно говорил Ральф, досадливо морщась, вспоминал, должно быть, последние ночи с Джейн with the light brown hair, там, в Манхэттене, в мастерской, где он пытался рисовать, а она всегда этому противилась. Так было до их окончательного разрыва, «я вообще не желаю тебя больше видеть, на черта мне такая жизнь!» — крикнул он ей в два часа ночи — зима, слякоть и все прочее, а он, выскочив на улицу, в ночной холод, двинулся... в парк. Да, он вспоминал ее вытянутое в постели тело, она никогда не отдавалась ему с яростью, со страстью, и то, что было с ней, не имело ничего общего с тем, как, разделяя его жар, извивалась искусница-мулатка из Пуэрто-Рико, с которой он познакомился в первый день весны и с которой уже после той памятной пьянки они безумствовали на холодном склоне Ривер-парка, когда на Гудзоне тронулся лед. Ну нет, говорил Мануэль, наши — это не твоя фригидная Джейн, они ничуть не хуже той пуэрториканской штучки — заводные, обученные и без комплексов. Он-то, слава богу, знает, недаром с пятнадцати лет уделывает этих милашек, нет, точно с той поры, когда после смерти отца мать отправила его в столицу. В пятнадцать лет начал учиться всем этим художествам, и для него теперь нет никаких тайн. Одним словом, если ты настроен — пожалуйста, пойдем прямо сейчас, чего откладывать...
Конечно, сказал себе Ральф, никакой это не страх, а какое-то беспокойство, нетерпение, такое чувство, будто покалывает иголками все тело, будто начинается жар.
— Так что это за место? — спрашивает он смуглолицего Мануэля, решительно останавливаясь и глядя ему в глаза, чтобы понять, какие намерения могут, не дай бог, прятаться за этой улыбкой.
— Да осталось всего ничего, дорогуша, идем, я просто не хотел говорить заранее, пусть, думаю, будет приятный сюрприз. Но раз ты настаиваешь...