Пять дней
Шрифт:
— Мы пришли для переговоров.
— Переговоров не будет, — сказал Дзюба. — Никаких условий мы не принимаем. Сдавайте оружие!
Капитан перевел ответ Дзюбы подполковнику, тот хмуро выслушал его и что-то буркнул в воротник. Капитан опять повернулся к Дзюбе.
— Мы имеем поручение заявить о нашей капитуляции.
— Вот это другое дело, — сказал Дзюба. — Где будут сборные пункты, мы вам укажем позднее. Вам придется подождать, пока я доложу командованию, оттуда придет соответствующее распоряжение… Кто ваши генералы?
— Ласкер, Мазарини и Станеску…
— Отправьте парламентеров в соседний блиндаж, — сказал Дзюба Кочетову, который в это время на минуту оторвался от телефонов. — Пусть позагорают немного… Да, — обратился он к капитану, —
— Приблизительно тридцать тысяч, господин майор.
— Тридцать тысяч, — почесал за ухом Дзюба. — Порядком… Ну ладно, веди их, Кочетов!
Парламентеры ушли, а Дзюба доложил обо всем по телефону Чураеву. Чураев выслушал, сказал: «Ждите» — и стал звонить Коробову. Тот ответил: «Ждите» — и позвонил Ватутину.
Ватутин приказал: генералов Ласкера и Мазарини немедленно направить в штаб фронта, а генералу Станеску возглавить колонну сложивших оружие и вести ее в тыл; по дороге организовать пункты питания и медицинской помощи; к сдавшимся немедленно направить из штаба армии группу командиров, которая должна следить за тем, как будет происходить разоружение. И снова полетели по радио и по телефону короткие, точные приказы — командармам, комдивам, командирам полков: пока все гитлеровцы не будут разоружены и построены в колонны, быть начеку…
Часа через два Дзюба отправил парламентеров назад. С ними пошли полковник, который приехал от Ватутина из штаба фронта с поручением доставить туда обоих генералов, и посланные Дзюбой несколько офицеров, в том числе и Силантьев. До места, где ждали парламентеров Ласкер и Мазарини, было совсем недалеко. Через двадцать минут ходьбы по вытоптанному снегу они подошли к небольшому деревянному домику в центре деревни. У сломанного плетня стояло человек пять-шесть офицеров. Среди них Силантьев узнал и тех генералов, с которыми он разговаривал еще так недавно. Должно быть, они тоже узнали его. Силантьев заметил, что оба, точно сговорившись, беспокойно и хмуро отвели от него глаза. Подполковник в меховом пальто, понурившись и как-то сразу потеряв всю свою военную выправку, доложил генералам о результатах переговоров. Генералы молча кивнули и так же молча последовали в дом за полковником, которого прислал за ними Ватутин.
Полковник через переводчика предложил им взять свои вещи. Генералы удивленно переглянулись, но пошли за чемоданами.
И тут Силантьев вдруг вспомнил, что с капитаном у него еще не сведены счеты. Он нашел его в толпе офицеров и поманил к себе. Тот подошел, обреченно глядя на Силантьева. Куда девались его наглость, развязность? В глазах не видно ничего, кроме тупой покорности.
— Верни пистолет, слышишь! — строго сказал Силантьев, когда капитан подошел поближе.
Капитан с готовностью распахнул полы шинели и вытащил из заднего кармана знакомый Силантьеву ТТ. Пистолет тускло сверкнул вороненой сталью.
Силантьев взял пистолет, дунул в ствол и привычным движением засунул в карман. Потом повернулся и, уже не чувствуя к капитану прежней злобы, пошел на КП.
Вечером Силантьев в штабе дивизии у Кудрявцева узнал, что было в той телеграмме, которую при нем получил генерал Ласкер и которая в один миг сорвала успех его миссии.
Это был приказ генерала Вейхса держаться и ждать помощи. Он заверял союзников, что в ближайшие сутки кольцо окружения будет прорвано и они будут освобождены.
В тот час, когда, по словам Вейхса, советские войска на этом участке должны были быть разгромлены, от Распопинской к северу потянулись длинные колонны румынских солдат.
5
Складывая вещи Марьям, для того чтобы переслать их ее матери, Ольга Михайловна нашла в вещевом мешке старое запечатанное письмо. Конверт был сильно смят, но адрес, написанный лиловыми чернилами, все же после некоторого труда можно было разобрать. Это давно написанное письмо предназначалось Федору. Может быть, Марьям решила его не посылать, а возможно, в этом отпала и необходимость. Ведь она сама приехала на фронт, а письма идут так долго.
Но
Федора Ольга Михайловна нашла в большой избе, в центре станицы, в этой избе расположились разведчики, и подозвала его к себе.
Увидев ее, Яковенко застегнул на груди ватник, соскочил с ящика, сидя на котором о чем-то беседовал с Терентьевым, и быстро пошел к ней. Он был удивлен и взволнован ее неожиданным приходом.
— Выйдем-ка на минутку, Федя, — сказала Ольга Михайловна, — мне нужно тебе кое-что сказать…
Он пошел вперед, спустился с крыльца и остановился на тропинке. Ольга Михайловна увидела, что лицо его покрывается красными пятнами, и вдруг ей показалось, что, может быть, и не нужно было ей сюда приходить. Но уже было поздно.
— Федя! Мне хочется передать тебе одну вещь, — сказала она. — Я нашла ее у Марьям… Мне думается… В общем, возьми… — И она протянула ему письмо.
Руки Федора дрогнули. Он расправил конверт и долго всматривался в почерк, которым был написан адрес, разбирая букву за буквой… Да, письмо это написано давно. Номер полевой почты с тех пор сменился уже несколько раз… Что в этом письме? О чем писала ему Марьям? Раз она не отослала его, может быть, и читать не следует.
И в то же время здесь вот, внутри этого конверта, ее голос, ее думы, возможно, даже ее последняя воля…
Он не заметил, как Ольга Михайловна ушла. Присел на ступеньку крыльца и осторожно, кончиком ножа разрезав край конверта, вынул из него несколько небольших, густо исписанных листков. Крупные, четкие буквы, твердый, почти мужской почерк. Если бы они не были смяты, казалось бы, что Марьям написала только сейчас.
Он стал читать…
Марьям писала:
«15 сентября 1942 г.
Феденька, дорогой!
Иногда я совершенно серьезно задумываюсь над тем, чтобы сбежать отсюда туда, где гудят бои, тем более что из-за моего побега ничего страшного не получится…
Мне страшно обидно от мысли, что я, современница такой великой войны, не могу увидеть, узнать все, что связано с ней… Я не хочу, чтобы эти годы ушли, а я так и не пережила бы самого трудного, так и не узнала бы по-настоящему, что такое война… Ведь хоть сейчас смерть идет рядом и мысль о ней стала привычной, а все же это жизнь… Так вот я хочу, чтобы она была настоящей жизнью. Разве она может вполне удовлетворить меня, если один мой день, как другой, если бредут они незаметно, до тошноты похожие друг на дружку, без тревог и событий…
Мне противно так жить. Грустно, тягостно, хочется реветь без причины, а ведь это стыдно…
Вот ты думаешь, что я хочу туда, на передовую, потому что вижу в этом свой долг.
Да, это так. Но при этом меня не подхлестывает ни сознание того, что я комсомолка, ни то, что я хочу быть «передовой», получить ордена, прославиться и т. д. (хотя это тоже играет какую-то роль, но не главную)… Понимаешь, я не могу! Говорю тебе серьезно: сердце рвется туда, к вам, словно тянет что-то. Это чувство громадной силы…
Что-то сидит внутри и не дает мне покоя: тянет, тянет… и места не могу себе найти…
Вот ты пишешь: «Если я для тебя что-нибудь значу, не делай этого». Мама говорит, что, если со мной случится несчастье, это убьет ее. Наверно, так и есть. Если она будет знать, что я подвергаюсь большой опасности, это будет для нее такой мукой… Но меня не удержало бы все это — только бы разрешили…
Честное слово, если бы сейчас меня вызвали и сказали, что мое желание наконец исполняется, то я не остановилась бы ни перед чем: бросила бы вещи, ушла бы в какую угодно вьюгу, даже раздетая…
Я бы не испугалась ни смерти, ни ранения, ни уродства…
Может быть, это потому, что я уверена в том, что останусь живой, целой и невредимой…
Ты давно не пишешь мне, верно, обиделся. Но я пишу редко только потому, что занята. Пиши, родной. Мне большую радость приносят твои письма. Как живешь, что делаешь, как твое здоровье.
Крепко целую.
Марьям».