Пятеро
Шрифт:
«Милый друг, приезжайте ко мне хоть на неделю. Это звучит подозрительно после того, что я писала только что о мизинце, которым можно меня снять с полочки; но ведь уже мы оба знаем, что этого романа почему-то Господь Бог решил никогда не дописывать. Часто я думаю, что это странно и жаль. Одну главу Он написал и это была лучшая ночь моей жизни. Но продолжения не будет, не бойтесь и приезжайте. Ничему вы не поможете, ведь нельзя лечить от болезни, которой нет; но мне хочется хоть недели каникул".
Еще помню, что около того времени пришел я раз в парикмахерскую Фонберга на Ришельевской, и подмастерье Куба, повязывая салфетку, в сотый раз сказал мне сочувственно:
— Напрасно вы бреетесь: волос у вас жорсткий, а шкура нежная.
В эту минуту с
— Как поживает брат ваш Борис Маврикиевич?
— Бейреш? Бейреш в Италии; не более и не менее. Не мог поехать в Мариенбад, как все люди; непременно ему нужно в Италию. Аристократ. Пишет письма с описаниями.
И, не взирая на публичное место, Абрам Моисеевич вытащил из кармана открытку и, мешая работать подмастерью, вслух прочитал мне «бейрешево» сочинение. Были там, действительно, описания соборов и каналов, отменно возвышенного слога, но я их не помню. Запомнил только две фразы, в таком роде:
«Зато кормят неважно, особенно мясное: сегодня подали такой антрекот, что я подозреваю, что это вовсе конница, а не антрекот».
«Передан мой нижайший поклон Игнацу и особенно незабвенной Анюте; я положительно убит горем по делу о недоразумении с Сережей, хотя он всегда был такой шалопай».
Подпись: «Твой истопреданный брат Бор.».
Когда мы вышли, я его проводил до его дома на Колонтаевской, и всю дорогу он говорил о разных членах семейства Мильгром; с большим чувством говорил.
— Шалопай он был шалопай, я ему тоже еще не простил тот «экс», хотя, конечно, большую радость они мне доставили, что обобрали Бейреша тоже. Но надо быть такой коровой, как Бейреш, чтобы теперь так писать. Как будто весь итог Сережиного баланса — это и есть «шалопай». А я вам говорю, что Сережа просто на тридцать лет поздно родился, или, скажем, на пятьдесят. Когда я был еще дитем, только такие люди тут в Одессе и делали карьеру. Один богател на контрабанде, другой на том, что грузил зерно по тридцать процентов мусора на мешок; а третий просто подкупал приемщика, получал у него обратно погашенные коноссаменты, смывал печати фотоженом и потом продавал их дуракам в Херсоне — на то и Херсон. За то сами были богаты, и вокруг каждого кормилось сколько душ. Честное слово, тогда лучше было. В портовом городе, который хочет расти, нужны жулики, шесть пальцев на каждой руке и на каждом пальце крючок; сибирники тут нужны, а не честные телята, как я и Бейреш или Мильгром — нам место в бейсамедреше, учить мишнаес, а не по хлебной части. Смотрите, был город первый на всю Россию, а теперь скисает, уже завидует какому то Николаеву, еще завтра будет завидовать Очакову. Сорок лет тому назад был бы этот Сережа, верно, первый гвир на все Черное море, и мы с Бейрешем были бы при нем лапетутниками — и этот болван Ровенский тоже, не смотря на.
Потом он мне рассказал про Анну Михайловну: странно, до того разговора я ничего не знал о ее прошлой жизни.
— Э, что там ваши либеральные правила, будто жениться надо по любви. Это все равно, что материю на пиджак выбирать с завязанными глазами. Когда мальчишка и девчонка влюбились, это ведь значит, что оба слепые. Хотите знать, как вышла замуж Анюта Фальк? Старый Фальк был умница, посмотрит на человека и сразу может составить гросбух всей его натуры. Едет он однажды из Киева в Одессу, а напротив сидит молодой человек и читает немецкую газету. Разговорились. На какой-то станции Фальк хотел пойти в буфет, а молодой человек говорит: не надо, у меня хватит на двоих. Снял с полки корзиночку, там у него чайник, нарезанные булочки, сало, варшавская колбаса, крутые яйца, ножички, вилочки, блюдечки, все привязано ремешками. Фальк закусил, а потом спрашивает: как вас зовут? — Мильгром. — Из каких Мильгромов — волынскиих или таврических? — Из Житомира. — Холостой? — Холостой. — Слушайте, заезжайтте не в гостиницу, а ко мне: — я посмотрю — может быть, выдам за вас своюю дочку, девятнадцать лет, сделала гимназиум, играет на пианино (но не каждый день), приданое двадцать тысяч. — Через месяц поставили свадьбу, и вышла самая любящая пара на весь город. Я бываю во всех знатных домах, адвокаты и доктора, и даже у гофмаклера свой человек: я у них всегда чувствую, что достаточно жене сказать самое обыкновенное слово — ну, «крышка» — и уже господин хозяин злится, потому что ему эта «крышка» напоминает какую то
— А что они вытерпели! Старый Фальк сейчас после свадьбы прогорел; тогда была турецкая война и закрылись Дарданеллы. Он, конечно, ни зятю, ни дочке ни слова не сказал. Но они сами три дня думали и молчали, на третий день пошли в театр на какую то комедию, Островского или как его зовут; на галерку пошли, они помаленьку еще тогда жили, квартира на Кузнечной. Комедия была, видно, очень такая: просто взяла обоих за печенку; вышли из театра и решили вернуть Фальку все двадцать тысяч. Вы скажете: это Игнац? А я вам говорю: это она. Вообще знайте, раз навсегда, про все еврейские дома: если нужно решить что то очень трудное, всегда решает «она». Моя Лея уж на что была глупая, как пробка, но мне бы и в голову не пришло, скажем, баржу купить, или продать дом на Слободке Романовке, без того, чтобы она сказала: «Я знаю? делай, как знаешь». — Когда родилась Маруся, у них не то что няньки, даже горничной не было, Анюта на базар ходила…
Под конец он перешел на свою любимую тему:
— Я вам говорю, за все горе им заплотит Торик. Хотите знать Торика? Есть у меня служащий, так себе червячок, и фамилия обидная: Фунтик; я его, может быть, два раза посылал к Торику с бумагами. Так у него была на прошлой неделе у сына бармицва. Так что делает Торик? Послал поздравительное письмо и мешочек бархатный для тфилин; и не это главное, а в письме он самого Фунтика и мадам Фунтик назвал по имени отчеству (я их сто лет знаю и не знал, что у них были папаши). Вот он Торик: все у него записано, со всеми вежливый, все равно, Ашкенази, или Бродский, или чей то десятый приказчик. И какая деловая голова! Когда пишет бумагу, он уже раньше знает, что тот на нее ответит — и таки подставляет ему такие мышеловки, чтобы тот ответил глупость. Торик будет первый человек в Одессе; прямо жалко, что еврей — был бы городской голова или прямо министр. Он, увидите, за все родителям заплотит; за Сережино «недоразумение» (как вам нравится мой Бейреш? дал же Бог человеку талант найти самое подходящее слово, точка в точку); и за Лику, если она только прежде не приедет сюда всех нас повесить, начиная с родителей; и за Маркуса, который бежал на всякий звонок, не зная где звонят, и на том свете, должно быть, тоже еще не разобрал, где ган-Эйден и где черти; и за Марусю…
Я насторожился:
— А чем плохо Марусе?
— Чем плохо, я не знаю. Говорят, живется им ничего себе. Только я вам ломанной копейки не дам за ихнее ничего себе. Я сам очень упрямый, но посадите вы около меня человека еще упрямее, который десять лет будет на меня смотреть из угла и — не то, чтобы вслух повторять, Боже упаси, — а так, молча «думать на меня»: стань часовых дел мастером — стань мастером — стань… — в конце концовв, ей богу, даже я начну починять колесики и закручивать спружины; а хорошего ничего не будет, извините. Так ее и обработал этот Самойло. Дурак Игнац, и Анюта дура: надо было сделать, как старый Фальк, самим для нее выбрать какого-нибудь такого, который умеет хоть раз в месяц ни с того, ни с сего перекувырнуться… Вроде вас.
Проводив его, я пошел на почту и послал Марусе телеграмму: «Приеду вторник на неделю».
XXVII
КОНЕЦ МАРУСИ
Я восстановил обстоятельства этого события сейчас же на месте — я прибыл в Овидиополь через сутки. Много мне помог наш репортер Штрок, которого редакция туда специально послала; и он был так потрясен, так лично принял это горе, что раз в жизни забыл прикрасы и выкрутасы, а просто действительно расспросил всех, кого можно было, и все передавал подробно мне. Очевидица была только одна, та гречанка-соседка, по имени Каллиопа Несторовна, и она тоже не все могла видеть — окна ее квартиры и квартиры Самойло Козодоя во втором этаже были не прямо одно против другого, а наискось. Я тоже говорил с Каллиопой Несторовной, после того, как допрашивал ее Штрок, но через десять минут махнул рукой и попрощался: не хватило духу мучить молодую женщину, у которой и на третий день еще губы и руки тряслись от ужаса. — За то охотно и говорливо описывала горничная Гапка: хотя ее при этом не было, но из ее рассказов мне выяснилась обстановка, в которой это все произошло; и сам я тоже вспомнил одну часть той обстановки — в прошлый, первый мой приезд Маруся в той же кухне и в том же «балахоне» кипятила молоко для первого их ребенка. Словом, я всю картину вижу перед собой, и уверен, что правильно. Только не хочется; покороче…