Пятеро
Шрифт:
Надо прежде объяснить про устройство их домика. В нижнем этаже была аптека, при ней склад, и еще одна большая комната, из которой они сделали столовую и там же принимали гостей. Наверху была спальня, детская, и две маленькие комнатки: одна — Марусина «норка», другая — где тогда поместили меня, и еще кухня довоольно просторная, даже с полатями, по местному «антресоли», где спала Гапка. Окно из кухни и было то окно, что наискось против окна Каллиопы Несторовны; а дверь выходила в коридор, и в коридоре, у самой двери, стоял деревянный сундук, вышиною несколько ниже обыкновенного стула; и стоял он именно у той стороны кухонной двери, где ручка.
По утрам теперь Маруся, в хорошую
— Бачь, мамо (или: бачь, Гапко) — я вiдчиныла!
Когда Маруся на кухне возилась с керосинкой, и при этом находился Мишка, ему запрещалось проникать в мамин угол, чтобы не обжегся, и он это правило научился строго соблюдать: играл тогда у двери, по большей части открытой (чтобы мог выбегать на коридор, не заставляя Марусю отпирать — с этой стороны сундука не было): строил дворцы из кирпичей кухонного мыла, или скакал верхом на палке половой щетки.
Тот день был жаркий, но ветреный, окна были открыты «настежь. Самойло не было, ученик дремал в аптеке, Галка ушла покатать Жоржика в колясочке, старший ребенок был в саду, а Маруся поднялась в кухню. Там она так поместилась у окна — сбоку, возле самой плиты — чтобы видеть Каллиопу Несторовну, которая что то шила, сидя у себя на подоконнике; и они оживленно переговаривались через неширокую тихую улицу. А на плите стояла керосиновая машинка.
Штроку гречанка рассказала, что она в то утро («в сотый раз») «смеялась с Марьи Игнатьевны», зачем та непременно три раза кипятит детское молоко. «И наговорили вам в гимназии за эту стерилизацию! чепуха — как же мы с вами без этой церемонии такие мамочки-булочки выросли?». А Маруся, тоже в сотый раз отвечала формулой из какого то детского фокуса с.игральными картами: «наука имеет много гитик» — нет такого слова «гитика», это для фокуса — но смысл был тот, что доктора так велят, они ученые, и не нам с вами против них спорить.
Молоко стало подыматься, Маруся сняла кастрюлю, остудила молоко (совсем? или немного? не знаю, как это приказано в науке), и опять поставила на огонь, повернувшись спиною к машинке, оперлась плечом об оконный косяк и продолжала переговариваться с соседкой. И тогда Каллиопе Несторовне вдруг показалось, что пламя на сквозняке высунуло шальной язычок и лизнуло рукав Марусиного балахона. Я не знаю, как называется та материя, но одно хорошо помню — когда Маруся прильнула и шептала мне на ухо про ту ночь в долине Лукания: паутина.
Дальше, как передавал Штрок, соседка не умела ничего связно передать: все путала, описывала раньше такое, что по ходу вещей могло только быть позже, и наоборот. Но она ясно помнила, что даже крикнуть не успела во время: так ярко ей сразу представилось, что сейчас должно произойти, что у нее голос отнялся; и Маруся, очевидно, только по исказившемуся лицу гречанки поняла, что на ней загорелось платье. Каллиопа Несторовна уверена была, что Маруся только поняла, а не почувствовала: хотя она быстро повернулась и отскочила, но по лицу видно было, что ей еще не больно.
И еще за одно ручалась Каллиопа Несторовна: что в ту же самую секунду, еще прежде, чем начать срывать с себя распашонку, Маруся шарахнулась к половой
После этого только попыталась она что то сделать со своим платьем; но уже ничего нельзя было сделать. Каллиопа Несторовна уже нашла свой голос, уже кричала, и сквозь свой крик услышала, что Маруся стонет: видела, как она, еще стоя на ногах посреди кухни, извивается и бессмысленно тормошит руками, хватаясь то за грудь, то за колена. Еще через секунду она что то начала кричать, но гречанка сама кричала, ничего понять не могла. Кажется, Маруся подбежала сначалу к окну, может быть, хотела выброситься, но не посмела, и только потом стала кататься по полу; или сначала упала, потом вскочила и высунулась в окно — ничего уж нельзя было разобрать из рассказа соседки.
Нервно дергая редкие усы и не глядя на меня, Штрок объяснил мне, чего не видела Каллиопа Несторовна; чего, может быть, никогда и не бывало до тех пор на земле, и не верю, что еще снова будет: и второй Маруси не будет.
— Главное вот что: когда ученик взбежал по лестнице, дверь на кухню оказалась запертой на ключ извнутри; а ключ потом нашли на улице. Понимаете? Там, за дверью, плачет испуганный Мишка; и там этот проклятый сундук, и Мишка уже верно лезет на сундук и собирается «вiдчинять». Значит: она бросается к двери — или, может.быть, уже ползет к двери на четвереньках — и поворачивает ключ. Я бы первым делом кинулся вон из кухни, к людям: а она запирается на ключ, потому что в коридоре Мишка. — Постойте, это еще не самое главное. Почему ключ оказался на улице? Ясно. Не только мне и вам, но всякому человеку в такую минуту прежде всего хочется выбежать. Мадам Козодой, в конце концов, тоже только человек, ей тоже хочется выбежать; чем дальше, все больше хочется выбежать, или уже, скажем, выползти. Тут уже даже не на секунды счет, а на какие то сотые доли; но для нее каждая такая доля — целый промежуток, и с каждым промежутком ей становится все яснее: не выдержу, выбегу! А там Мишка. Ключ у нее, скажем, остался в руке. Или еще иначе: ключ остался в двери, и вот пришла такая доля секунды, когда рука сама потянулась к ключу. И тут мадам Козодой говорит сама себе: Нет. Нельзя. И чтобы не было больше спору, выбрасывает ключ на улицу. Это, должно быть, и есть то место в рассказе соседки: «подбежала к окну».
Аптекарский ученик был, как полагается в этом сословии, юноша узкоплечий и тонкорукий и выломать двери не мог. Пока сбежались мещане, покуда вышибли дверь, прошло много времени. Земский врач объяснил мне положение с точки зрения огнеупорности различных тканей. Распашонка сама по себе не такая страшная вещь: ее скоро не стало. Но ночные сорочки Маруся получила в приданое, Анна Михайловна бережно выбрала самое дорогое полотно: прочный материал, упрямый, горит медленно. И лифчик был на Марусе, она после второго ребенка уже боялась за фигуру и с утра его надевала; и лифчик был тоже хорошего качества.
— Я видал виды, — сказал мне земский врач, — но такой основательной, добросовестной божжьей работы, до каждого волоска на макушке, до каждого ногтя на ноге — это мне еще не попадалось.
Маруся умерла часа через три после того, как ее подобрали. Незадолго до конца прискакал Самойло: услышал, нахмурился, пошел к Марусе, посмотрел, еще глубже нахмурился; прошел в аптеку, отобрал, что надо, и вернулся к жене делать примочки или впрыскивания или что вообще полагается.
Врача в то утро куда-то далеко вызвали, он уже Маруси не застал; а у Самойло я не решился спросить, была ли она при сознании — так и не знаю. Но Штрок, человек все же не тонкого такта, спросил его при мне: