Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
Шрифт:
Усилием вытесняю ее, чтобы далее, дыряво, запомнить:
…сильней горят во мнеЗмеи сердечной угрызенья.(При чем тут змея? Однако сразу заползла в память.)
Мечты кипят. В уме…Теснится… дум… тяжких… избытокВоспоминание свой…Зато окончание стало сразу и окончательно:
И с отвращением читая жизнь мою,ЯВ бездействии ночном — вот что никак было не запомнить.
И вовсе не сильней, а живей!
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской………………………………………………………Воспоминание безмолвно предо мной.(Курсивом выделено, что упорно не запоминалось.)
Значит, подумал я, забытое мною принадлежало уже технике, отделке, рифме. Там, где я, внаглую, подменял пушкинские слова своими, там и он сам уже лишь подбирал что получше.
Этот, пардон, хронометраж был зафиксирован в День сталинской конституции. В следующую ночь, пытаясь уснуть, Мандельштама легко вспомнил всего, а с Александром Сергеевичем опять начались выпадения: какой там у него был «ум»? неужто «праздный»? какие «думы»? может быть, они были «праздными»? или «тяжкими»? Да, позволил себе рассуждать я, эпитеты для Пушкина были менее важны, чем для Мандельштама: определялись в музыку, в размер. Мандельштам же их изыскивал поярче, даже меняя стих в угоду… оттого они у него блестят, как шляпки гвоздей.
Тут бы мне следовало укоротить свою крутость, чтобы перейти к выводу: о чем бишь все это? Я побоялся проводить свой чистый опыт дальше, но затаил мысль, что если у шедевра не сохранился черновик, а лишь беловик, то последовательность его запоминания при заучивании наизусть воспроизводит нам первый, черновой проект автора (такая вот виртуальная археология, достойная секретных лабораторий ФСБ).
10–13. II. 2007
P. S. Заключение экспертизы.
Засекреченный Мандельштам сознался во всем и стал нам понятен, хотя и не близок. Родной и открытый для всеобщего доступа Пушкин ушел в глухую несознанку, хотя и не отказывается от данных им ранее показаний. Считаю открытие новой секретной лаборатории несвоевременным.
P. P. S. Заключение пушкиниста, члена-корреспондента РАН Л. Н. Одоевцева.
По поводу Мандельштама ничего не скажу: вряд ли сохранились какие-либо черновики его «Бессонницы»; по поводу же пушкинского «Воспоминания» «метод Битова» вызывает бездну вопросов и сомнений. Не так уж сложно было бы автору заглянуть хотя бы в академическое собрание: пушкинский черновик сохранился достаточно полно.
Определить, какая Пушкину была дарована строка, нет возможности. Черновая рукопись начинается:
ЕстьДавно день – и тихо ночьНа стогны градаДалее же все проявляется
налегла-мгла-легла = день-тень // отрада– награда // нисходит-слетает-наляжет // В безмолвии – В бездействии //встревоженном-подавленном // горьких-грустных-тяжких // мрачный-длинный-мрачный-долгий-длинный // Читаю жизнь мою – И с отвращением читая жизнь мою // И содрогаюсь и – И томно жалуюсь – И горько жалуюсь // заветных-печальных…
Все это может свидетельствовать о предпочтениях, но никак не о безразличии к эпитетам.
Так что первым словом стихотворения является слово «Есть», которое далее в стихотворении не встречается; ночь утопает в прошлом: Есть, которого нет. Лучше бы Битов ответил на вопрос: почему Пушкин отверг вторую половину стихотворения, над которой столь же упорно работал?
Я вижу в праздности, в неистовых пирах,В безумстве гибельной свободы,В неволе, бедности, в гоненьи и в степяхМои утраченные годы.Я слышу вновь друзей предательский приветНа играх Вакха и Киприды,Вновь сердцу (памяти?) наносит хладный светНеотразимые обиды.Я слышу (гнусный шип), жужжанье клеветыРешенья глупости лукавойИ шепот зависти и легкой суетыУкор веселый и кровавый —И нет отрады мне – и тихо предо мнойВстают два призрака младые,Две тени милые – два данные судьбойМне ангела во дни былые —Но оба с крыльями, и с пламенным мечомИ стерегут – и мстят мне оба —И оба говорят мне мертвым языкомО тайнах счастия и гроба.29 апреля
Что получается
Заявление
Это только кажется, что все плохо и ничего не получается. Представления заслоняют.
На самом деле и удача сопутствует, и справедливость торжествует.
Я родился в том самом тридцать седьмом, но зато в день основания Ленинграда (б. С.-Петербурга), решимость моих родителей подкреплена сталинским законом о запрещении абортов.
Я родился в самом переименованном городе самой переименованной страны, но вырос в самой непереименованной их части: на Петроградской стороне, на Аптекарском острове, на Аптекарском же проспекте, напротив Ботанического сада, в доме «модерн», успевшем построиться до революции.
Оттуда начинается моя память: блокадная зима 1941–1942 года.
В 1967-м я переехал на Невский проспект, поближе к Московскому вокзалу. В 1972-м мигрировал в Москву, в Теплый Стан. В 1979 году оказался без дома. Без работы, без семьи, без денег – без всего, кроме автомобиля. Ночевал по друзьям, по мастерским: найти меня было невозможно. Никто и не искал.
Так проходит год. Теплый Стан переименовали в Профсоюзную улицу, заезжаю я по какой-то более чем редкой надобности к бывшему теперь тестю в Кузьминки. Звонок. Вот те на… Кузнецов, Феликс Феодосьевич.