Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
Шрифт:
Статью о «Мертвом доме» (первый опыт заказной работы) я писал для немцев (тогда еще наших), для их нового издания «Записок». Писанная в одну ночь, статья эта не мыслилась для отечественной печати, впрочем, и мыслима не была. Статья была слово в слово такая, как здесь, кроме маленького постскриптума в конце, специально для немцев, что первый перевод «Мертвого дома» вышел в Германии на следующий год после опубликования в России и что это был первый перевод Достоевского на иностранный язык вообще. Факт точный, но в этом случае – продажный.
Проходит года полтора, и мысль предложить статью в наш журнал уже не кажется мне столь дикой. В журнале, однако, возникли сильные колебания. Нельзя было такое название, даже эпиграф такой было нельзя. Вдруг статья проскочила, юркнула в декабрьскую книжку «Знамени» за 1987 год. Настолько внезапно, что не успела быть внесенной в реестр публикаций
(Я мелочусь здесь недаром: повод измерить ускорение гласности – мы тут же забываем, с какой скоростью…)
Эпиграф удалось отстоять, а название пришлось переменить. В журнале оно стало «Новый Робинзон».
Далее еще одна, новая по роду переживаний, досада. Раньше резали «по живому», а теперь – «как по неживому». То есть, когда стало «все позволено», стало – и «все равно». В последний момент говорят: «Снимите последнюю страничку». Зачем? «Хвост на полосе повис». Никогда! «Тогда добавьте страничку». Но я же уже ВСЕ написал! «Как знаете, либо снимите, либо добавьте».
Я включил все свое хитроумие и добавил шестую главку.
VI
ЭТА КНИГА ПРОИСХОДИТ. Авторы, пишут ли они о войне, о концлагере, о тюрьме, о болезни, то есть касаются опыта сверхчеловеческих страданий, так или иначе, сознательно, подсознательно или не ведая о том, учитывают художественный опыт «Мертвого дома» Достоевского, наследуют его и последуют ему. И если такому современному автору сказать, что внутри этого влияния (которое он так или иначе еще может признать) он также следует и традиции Дефо, он и спорить не будет, а скорее всего, пожмет плечами. Между тем опыт заточения, одиночества и преодоления испытания, преподанный нам впервые в полной мере в чистой форме «путешествия» Робинзона Крузо, работает в каждом авторе, описывающем страдание как цельное состояние мира.
Примеров тому не счесть. К столетию «Мертвого дома», уже четверть века тому, самая широкая наша читающая публика была потрясена другой повестью – «Один день Ивана Денисовича», в которой эпопея заточения была спрессована в хронику одних суток, подобных тысяче предшествовавших и предстоящих. Повесть эта во многих своих эпизодах перекликалась с «Мертвым домом» осознанно, указуя адрес.
Но вот всего лишь последний год, прошедший для меня с того момента, как я перечитывал «Мертвый дом» и делал эти заметки… За год этот мне довелось рецензировать четыре книжки – две опубликованные и две неопубликованные: «Записки блокадного человека» Л. Я. Гинзбург, «Закон палаты» В. Лакшина, мемуары Олега Волкова и роман молодого писателя Л. Габышева «Воздух свободы». Статьи о первых двух я опубликовал (см. «Новый мир» № 9 за 1987 г.), во вторых двух, носивших внутриредакционный характер, рекомендовал их к печати. Трудно представить себе более разных авторов! и материал, и жанры, и историческое время… Однако – то ли перечитывание «Мертвого дома» произвело на меня впечатление столь сильное – все четыре были «путешествиями», робинзонадами, развивались в традиции «Мертвого дома».
«Записки блокадного человека» (само название протягивается к Федору Михайловичу…) – беспощадный психологический анализ годами голодающего человека; «Закон палаты» – повесть о костном детском санатории, эвакуированном во время войны, о детях, разлученных с родиной и родителями, прикованных на долгие годы к койке; воспоминания О. Волкова о человеке, почти тридцать лет проведшем «на островах», где сопереживание читателя герою поразительно совпадает с Робинзоном и лишь физические страдания несоизмеримы; наконец, роман Л. Габышева о детской колонии уже 70-х годов… Уверен, что и последним двум книгам суждено большое читательское будущее. Так вот всюду – ощутимое предшествие великой книги Достоевского, где страдание волею истории и судьбы становится отдельным целостным миром боли («островом небытия») его. И дело не в материале… дело в кругосветности этого жизненного плавания, впервые пройденного в литературе Дефо и Достоевским.
Главка уперлась в современность, и в ней сразу появилось вранье – мера гласности. Совершенно не верил я в публикацию ни О. Волкова, ни Л. Габышева! Никаких внутренних рецензий не писал – этой стадией и не пахло. Книгу О. Волкова «Погружение во тьму», к тому времени вышедшую в Париже, я уклончиво назвал «мемуарами». Габышев ругал меня по телефону, что я его «засветил» и теперь его заметут в его Волгограде. Чрезмерно деликатное упоминание «Одного дня» без имени Солженицына тоже не прошло. После трех-четырех редактур второй абзац стал до боли знакомым и родным:
«Примеров тому не счесть. К столетию выхода “Мертвого дома” все заново перечитали его,
Поди тут что пойми. Хоть Юрия Осиповича удалось помянуть.
Вот из этой-то фальшивой странички вся эта книжка и выросла.
Ведь что тут имелось в виду? Что Достоевский, как Робинзон, «открыл» острог как остров. А Солженицын век спустя открыл, что остров не один, что это система, что это архипелаг, – оказался уже Магелланом. Имелось в виду и то, что между зонами с течением времени иссякла свобода, как вода – пересохли проливы, и все стало зоной. Что какую реальность ни возьми, ее можно описать как лагерь. Что лагерь – и есть модель нашего мира.
С этой точки зрения написаны все заметки, включенные в «Нового Гулливера».
И хотя я пишу только «положительные» статьи, они не могли быть напечатаны в иные времена, потому что касаются книг и писателей, которые могли быть напечатаны лишь в наше, позднейшее время. Не могу сказать, что меня совсем не смущает, что я пишу разрешенные, «позволенные» вещи… Мандельштам не разрешал.
Ведь не только напечатаны, но и написаны мною раньше они не могли быть. Хотя я и привычен писать «в стол», но я и писать бы их раньше не стал, потому что заказа не было.
Может, и впрямь пора кончать с этой робинзонадой, покидать слишком обжитой архипелаг. Пора в цивилизацию. Там же – встреча с Гулливером неизбежна. Ибо что он, грубо говоря, такое? Он – лилипут и великан одновременно, большой и маленький в одном лице. Он есть того самого размера, которого – человек. Осознать свой размер, свою реальность – и есть вход в цивилизацию. Так что хоть название «Новый Гулливер» принадлежит не прошлому, а будущему.
Чтобы воссоединить мысль и пример, оказывается, мало одного разрешения это сделать. Надо это смочь. Тут требуются и сила, и мужество, и, как ни странно, смелость. Та смелость, которая вне разрешения и запрета.
Здесь, в самом начале, кончается не только мое «внутреннее» предисловие, но и весь «Новый Гулливер».
Дата: В Литву вошли войска – столетие со дня рождения О. Э. Мандельштама…
В пору безгласности я хотел написать совсем о других книгах и людях, «без заказа». Меня занимало, праздно, что бы могли написать наши классики в наших условиях. Как бы выглядел Чехов, доживи он до 37-го, или Блок, доживи он до 41-го… Я хотел бы написать о Леониде Добычине как о советском Джойсе, о Варламе Шаламове как о Чехове, о Солженицыне как о Таците, традициях древней восточной прозы в творчестве Зощенко и о пещерах раннего христианства – у Платонова. О Мандельштаме и Домбровском… Наконец, о Василии Белове как о немце и Василии Аксенове как об именно русском писателе.
Я хотел именно это писать – мне не хватило безвременья. Казалось бы теперь – исполняй, не хочу! Здесь почти все – чужое. Если и о том, то не так. Зато из зоны я не вышел. О чем здесь и речь.
Можно было бы, в самом общем виде, описать всю возможную прозу как последовательность мысли и примера. Раньше, скажем, было все нельзя – ни мысли, ни примера, а уж если что, в порядке исключения, то либо мысль, не подтвержденную примером, либо пример, не освоенный мыслью.
Теперь примеров – хоть … ешь. С мыслью хуже. Ее можно прилагать к чему попало. А оказывается ее – не сколько хочешь, а сколько есть. И потратить ее, оказывается, можно так, что и сколько было не останется.
Казалось, дошли наконец-то, и ура. Ан нет. Сели у порога. Истощение у врат…
Голова не варит. Например, шестая эта главка подсказала и названия частей. И вот я уже путаюсь, где Гулливер, а кто Робинзон. Фрейду бы овладеть такой оговоркой…
Все оставим как есть. Это и будет выход.
P. S. Литературный герой как герой
Рассуждение в жанре интеллектуального примитива
(Речь на симпозиуме “European writes”. Гамбург, 2003)
С. Г. Бочарову
ЖАНР ЭТОТ ОПРЕДЕЛЯЕТСЯ мною в амбициях живописи, а не интеллекта: то и есть мысль, что приходит в голову, а не исходит из нее. Мы ее не излагаем, а провожаем. Доброжелательным взглядом.
Исходная позиция вот какая: в строительстве европейской цивилизации принял участие литературный герой. Рыцарь, прежде всего.
Тристан (без Изольды его нет) – Гамлет (не забудем, что он толстый неуклюжий студент, двоечник) – Дон Кихот (не забыть бы, что он пародия, и будущее – Санчо Панса – уже неотступно при нем) – д’Артаньян (приоритет изобретения голливудского героя) – Шерлок Холмс (пострыцарь, как постлитература)…
Гаргантюа – Робинзон – Гулливер – для масштаба в пространстве и времени. Ариэль, Фауст, Гомункулус, Франкенштейн, Дракула, Голем – предшествие трансформеров. Вспомним человека!
Ничего человеческого, кроме Винни-Пуха, не найдем.